top of page

СВИТКИ МОЗЕСА ШАПИРО

Обновлено: 11 дек. 2020 г.

Невольно, на ощупь продвигаясь по следам отца, я погрузился в историю археологических открытий в Святой земле и не уставал удивляться, до какой степени полна она академических парадоксов, часто замешанных на соперничестве личностей, империй, эпох, причем «дело Шапиры» было явно самым трагическим.



Торговец древностями Мозес Вильгельм Шапира родился в Каменец-Подольске в черте оседлости, в глухом углу империи, отличавшемся живописной природой (скальная крепость над изгибом реки) и набожной жизнью хасидских общин. Отец его, и это поразило меня, отправился в Иерусалим, чтобы вскоре пропасть без вести. Двадцати пяти лет от роду, вместе с дедом, Мозес Шапира отправился на поиски отца; три тысячи верст пути через Стамбул, Эскишехир, Мерсин, Идлиб и Тартус начались для них всерьез в Бухаресте, где дед заболел и умер. Вернуться Шапира не пожелал и, приняв крещение в лютеранской церкви, продолжил путь.


Арабы-христиане Ближнего Востока, в сущности, близки к потомкам крестоносцев, точно так же, как и среди арабов-мусульман не редкость встретить потомков евреев, принявших под давлением исторических обстоятельств ислам. Греко-православная и римско-католическая церкви на Ближнем Востоке всегда были заняты только тем, что охраняли свои паломнические святыни от посягательства иных конфессий, в то время как протестанты активно, но тщетно проповедовали иудеям христианство. В начале 1830-х годов Англия и Пруссия ради этой цели заключили религиозный союз в Святой земле и призвали евреев-выкрестов из разных европейских стран собраться в Иерусалиме под покровительство первого епископа объединенной церкви. В 1856 году после изнурительного, полного превратностей путешествия Шапира поселяется при англиканской миссии, посещает церковь Христа у Яффских ворот и обучается в ремесленном училище переплету книг и резьбе по дереву. Рынок сбыта формировался тогда только паломниками, покупавшими фигурки Богоматери на ослике с младенцем, кресты и крестики, ларцы для сбора пожертвований — все из оливкового дерева, а для общинных нужд изготовлялись макеты древнего города и Храмовой горы; их можно и нынче рассмотреть в музее при церкви, куда я непременно захаживал, снова и снова всматриваясь в эти грубо окрашенные кусочки дерева, с которыми за прошедший век играло множество детей, обживая игрушечный Иерусалим с помощью кукол гораздо успешней, чем это делали живые люди в Иерусалиме настоящем. Вслед за отцом я удивлялся необычному эффекту: если задуматься об истории города, воображение немедленно притягивается к воронке первого века, к распятию Христа и Иудейским восстаниям; при этом насколько неинтересно почти все, что после (может быть, любопытны лишь несколько эпизодов, связанных с персами и крестоносцами), настолько же увлекателен Ирод и Первый Храм, маккавеи и Вавилонское изгнание, — время в Иерусалиме зияет двухтысячелетним провалом и перемещение в нем происходит по узенькому длинному мосту из пекла в пекло.


Город в те времена, когда Шапира открыл свою лавку, был полон примет перенаселенной нищеты: мясники сбрасывали потроха животных в сточные канавы, кучи гниющего мусора громоздились на перекрестках, площади были похожи на прифронтовой госпиталь — здесь собирались калеки, безрукие и безногие грели свои обрубки и язвы на солнце, слепые гремели кружками для подаяния. Лишь с приездом кайзера и развитием железной дороги, разбавившей паломников туристами, город стал понемногу преображаться, по крайней мере, в вопросах гигиены и удобства проезда по дорогам — не только верхом на осликах и лошадях, но теперь и в повозках и каретах. Общественная жизнь была скудна и мерцала, в основном, благодаря евреям, отчаянно боровшимся против христианских миссий. Еврейские общины предавали анафеме отступников вроде Шапиры, запрещали хоронить на еврейских кладбищах тех, кому довелось умереть в миссионерских госпиталях или лечиться у врачей-миссионеров; дочь Шапиры, ставшая французской писательницей, вспоминала, как иногда у лавки останавливался какой-нибудь набожный еврей и, потрясая руками, гневно кричал в лицо Мозесу: «Предатель! Предатель!».


Осенью, благодаря наступившей прохладе, писал отец в своем эссе, посвященном Шапире, паломников становилось больше, особенно под Рождество (в чем я и сам мог убедиться, встречая дочь в аэропорту, где повсюду шумели группы религиозных туристов; на выходе их ждали священники разных конфессий, с флажками Бразилии, Греции, России, Кореи). Осенью Шапира бывал молчалив, замкнут, запирался, погружаясь в расшифровку древних рукописей. Но проходил месяц, другой, и вот уже перед рождественской суматохой на улицах хозяин являлся в лавку вместе с младшей дочерью, разбрызгивал воду с розовым маслом, сам вставал в дверях, чтобы поприветствовать привлекательных туристок, пригласить внутрь, предложить резные переплеты для святых книг, литературу об Иерусалиме. Для особо понравившихся выкладывал на прилавок сокровища: свитки, керамику, кувшины и идолов, — угощал кофе с медовой баклавой, приглашал пройти в задник посмотреть на бассейн Вирсавии, облокотясь на балюстрадку, уставленную цветочными горшками (в декабре уже расцветали кавычки крокусов): вот, взгляните в колодец мшистых стен, вдоль которых иногда плюхаются бурдюки из окон, ах, не пугайтесь, так набирают воду для уборки; вон там, в том углу, видны ступени, где появилась из воды Вирсавия в тот самый миг, когда Давид узрел её; и немудрено, ведь жили здесь всегда тесно — цари и священники, выходя на улицы, сталкивались лицом к лицу с пророками и нищими, обитали буквально через забор, стена в стену. Скажем, взять Сион, подхватывал отец, в сущности, лишь небольшой пригорок, а какие вселенские драмы произошли на этих склонах, ибо на их волне часть Верхнего города накатывала вплотную к преторию, так что дома простых людей, в одном из которых апостолы с Христом совершали Тайную вечерю, граничили с домовладениями первосвященников, на выбор — Анны или Каиафы, археологи еще спорят чьими. Свобода соседствовала с арестом, смерть шла об руку с жизнью, хоронили в тридцати шагах от городских стен, и многое мы можем объяснить теснотой — ведь суть истории Содома не в том, что жители его возжелали надругаться над ангелами, а в том, что добро там называлось злом, а зло добром, и нищим запрещалось подавать в стенах города; просить — сколько угодно, а вот милостыню давать было нельзя под страхом казни, так что даже в последнем месте на земле нищие могли находиться внутри городских стен.


Иногда очарованные красноречием рослого светлоглазого господина, столь выделявшегося обликом среди восточной скученности, приятные особы принимали предложение явиться к ним в гостиницу, продолжить беседу или совершить прогулку по особенным местам, известным только нашему чичероне. Девочка Мари — дочь Шапиры часто вертелась в лавке, ей дозволялось многое, в том числе оттирать горлышки древней хрупкой керамики, поскольку отец считал, что у нее подходящие для этого ладошки. Иногда он брал её с собой в поездки, однажды вместе они скакали на одной лошади, белой, между холмов цвета верблюжьей шерсти; а когда он возвращался из поездок, целуя его, она слышала просторный терпкий запах пустыни в его бороде.


Вопрос о поддельности свитков Шапиры, найденных в Моаве, не отделим от замирания сердца при одной только мысли, что они подлинны и находятся где-то в тайном месте, канув три года спустя после его смерти в центре Европы. Однако многое говорит и в пользу подделки. Шапира — типичный торговец достопримечательностями, как и большинство иерусалимских дельцов, и если он приторговывал историями про Вирсавию, а во время путешествия по Йемену с помощью турецких солдат коварно отнимал у еврейских общин старинные свитки, которые были для них бесценной реликвией, то почему бы не был способен преподнести и хорошо приготовленную «клюкву» Британскому музею? Отголоски прожектерства Шапиры можно уловить в описанных его дочерью ссорах с женой, называвшей проекты мужа «пустыми мечтаниями», в обращенных к главе американской колонии жалобах йеменской общины, постепенно ради мессии перебравшейся в святой город, где члены ее с удивлением встретили того самого «рабби», что так нагло ограбил их; даже в том, что Шапира засыпал в церкви, стоя на коленях во время молитвы.


Однако наивно сквозь толщу обстоятельств забвения выносить суждение о человеке — тогда как с расстояния, на котором слышно его дыхание, любой дальний становится ближним и суждение обрастает плотью, нервами, обретает дар речи, скелет исчезает, перестает страшить. Меня удивила некоторая биографическая схожесть с Шапирой, а именно то, что тот отправился на поиски отца за тридевять земель. Остается только догадываться, в каких приступах отчаяния Шапира искал его здесь, в Иерусалиме, в первые годы, когда узнал, придя в прусское консульство, что отец пропал в одной из поездок в пустыню и консул безуспешно изыскивал сведения о нем среди местных жителей и помещал его имя в печатную строку розыска. Бедуинские племена были коварны с теми, кто пришел на их землю, и только англичане рискнут в подмандатной области развернуть сеть полицейских участков. Многие возблагодарят эту защиту — от Лоуренса Аравийского, участвовавшего в набатейских раскопках в Южном Негеве, до членов Palestine Exploration Fund, что бороздили на лодках Мертвое море, изучая его берега. Шапире в поисках древностей тоже придется иметь дело с бедуинами, налаживать деловые отношения с целыми кланами, а его посредником и связным с воинственными шейхами станет Салим, человек с виду общительный и легкий, поставлявший жителям обоих берегов Иордана табак и кофе, но главное — последние новости, завоевавший их доверие и потому редко возвращавшийся в Иерусалим с пустыми руками. Со временем он станет едва ли не основным добытчиком древностей для рынка вечного города и всего Ближнего Востока, причем не было ни единого сколько-нибудь ценного предмета старины в Иерусалиме, который миновал бы лавку Мозеса Шапиры. Именно у её порога на Христианской улице можно было видеть коренастую, словно высеченную лучами зноя фигуру Салима, особенно часто в те дождливые недели, когда сам хозяин запирался в задней комнате, претерпевая душевное ненастье над древними рукописями. «Вообще, Иерусалим — кристальный город, — замечал по поводу недуга Шапиры отец, — ибо в нем любая шелуха обдирается первой зимней бурей. Стоит лишь найти в нем три-четыре волшебных уголка, где вам хорошо и над вами медлят луна и облака, как тут же появляется чувство обжитости, прозрачной крепости, в которой интересно ждать весны. Так происходит, например, на краю бассейна Вирсавии, достаточно широкого для проникновения звездного неба в город-лабиринт. Но чаще всего мои мрачные сны, — добавлял отец, — как, вероятно, и сны Шапиры, связаны как раз с утратой универсальной сущности дома. Это разные дома и разные мифы обретения и лишения. Это может быть дом из далекого детства или дом, в котором я никогда не жил, но который обладает неким волшебным качеством принадлежности и убежища. Связано это, наверное, с тем, что я слишком часто становился в прямом и переносном смысле бездомным, лишенным собственного времени, родного города, страны, языка — с той или иной степенью насилия и добровольности, неважно, главное, что с неизбежностью, мало управляемой чем-либо вообще, ибо законы драмы сильней существования».


Да, остается только догадываться, как юный Шапира искал своего отца, сознавая, что, в сущности, ради него отступился от родовой веры; как обездоленный, одинокий, годами неспособный избавиться от приступов лихорадки, пытался обжиться, стремился к тому, что не могло сбыться. Призрак отца особенно явственным становился во время приступов малярии: внезапно посреди важной встречи Шапира обморочно слабел, покрывался испариной и коврик реальности выдергивался болезнью из-под ног. Отец мерещился ему потом, когда сознание мерцало: он то мрачно сидел у сыновней постели, запустив пальцы в бороду, то расхаживал по комнате, поминутно сцепляя руки и с силой их разнимая. «Так он нашел хотя бы след отца?» — думал я, погружаясь все дальше в прерывистый рассказ, понимая, что призрак родителя стал единственным близким Шапире существом в Иерусалиме. Первые годы он надеялся, хоть и вышли все сроки поисков, что, может быть, на каком-нибудь отдаленном стойбище отец содержится в плену в надежде на выкуп. Со временем Шапира привык к этой мысли, особенно после того, как сам приобрел опыт путешествий по Палестине, рассеченной неведомыми пришельцу границами между арабскими кланами. Но постепенно призрак отца был замещен зимней пасмурностью, приступами лихорадки и вечным недовольством своим положением. Древности Шапире мерещились повсюду, и он догадывался, чем же дьявол мог искушать Христа в пустыне, какие богатства мира приоткрыл Ему для соблазна в совершенной пустоте, где нет ни клада, ни обломка; и ему, Шапире, казалось, что он понимает, как никто в мире, какие из-под песка и камней можно добыть сокровища — слова, ибо нет ничего в мире дороже слов, речений, сотворивших саму Вселенную. И Шапира, который, в отличие от Христа, не отвергнет соблазн обладания, окажется прав, когда в 1883 году в обмен на несколько обрывков пергамента, пригодных, скорей, для изготовления пастушеских сандалий, едва не выручит сумму, какой хватило бы на строительство устрашающего своей военной мощью флагманского броненосца.


Если бы в 1868 году немецкий проповедник Аугустус Фредерик Кляйн не принял предложение шейха Бени Хамида отдохнуть в его шатре, то, по всей видимости, имя Мозеса Вильгельма Шапиры осталось бы под спудом забвения. Но у пастора Кляйна не было выбора, потому что человеческих сил не хватит идти дальше после перехода через Мар Сабу (монастырь Святого Саввы) в оазис Эйн-Геди. Кляйн ночевал в палатке в финиковой роще, наблюдая на закате семейство винторогих коз, спустившихся к водопою, а на рассвете отправился в ущелье осмотреть капище медного века, чтобы зарисовать стертые обломки «рогатого» алтаря — кубической формы камня с заметно выгнутыми вверх углами, действительно похожего, как и говорил Уоррен, на алтарь, найденный в Мегиддо. Затем, пока не поднялось в зенит солнце, пастор поспешил вместе с проводниками к лодке, груженной для остойчивости камнями, и отправился на противоположный берег Мертвого моря, в устье Вади эль-Муджиб. Причалив, они поскорей скрылись в тенистой теснине ущелья, погружаясь все глубже в каменном колодце, выглаженном зимними потоками, местами заваленном валунами, местами в выемках еще полном воды, горячей и затхлой, но все равно спасительной, ибо в намокшей одежде идти было легче. Когда ущелье наполнилось тенью от склоненного уже солнца, они поднялись на край ставшего значительно более пологим русла. Здесь им попался выехавший навстречу всадник, который принял часть поклажи и проводил к стойбищу Бени Хамида, где пастора ждал шатер, ковры, подушки и крепкий кофе, поданный вместе со сластями и мундштуком разожженного кальяна. Прикрыв глаза, Бени Хамид многозначительно рассказал Кляйну о том, что в его владениях, буквально в нескольких минутах пути находится черный камень с древними надписями, которых еще не видел глаз европейца. Возбужденный вероятной значительностью удачи, Кляйн дурно спал и рано утром упросил сыновей Бени Хамида отвести его к камню. Это оказалась стела высотой почти в человеческий рост с несомненно древними семитскими надписями в тридцать четыре строки — посланием в века известного из Библии моавитского царя Меша. Значение находки в те времена, когда подлинность библейских событий была абсолютно мифической, было трудно переоценить. Кляйн срисовал фрагмент послания и поспешил отправиться в обратный путь в Иерусалим, где явился к прусскому консулу с докладом. В тот же день в Берлинский императорский музей была отправлена телеграмма с запросом, и скоро получено согласие музея выделить сто наполеонов для покупки стелы.


Уже снаряжается экспедиция для переговоров и доставки камня, но Бени Хамид заламывает цену в тысячу наполеонов. Секрет, известный больше, чем одному человеку, никогда не остается тайной, и одновременно с немцами тогдашний канцлер-драгоман французского консульства Шарль Клермон-Ганно, амбициозный и талантливый молодой лингвист, также пытается приобрести камень. Он посылает арабов снять с инскрипции стелы оттиск из папье-маше; однако отправленные им бедуины принадлежат к роду, конкурирующему с кланом Бени Хамида, и на месте разыгрывается следующая сцена: в яме, где скрывалась от посторонних глаз стела, два араба накладывают бумажную массу на камень и ждут, пока та высохнет, в то время как третий обороняется от наседающих на него с копьями, неистово вопящих бедуинов. Нападавшие ранят одного экспедитора, второй бежит, третий успевает сорвать едва просохшую бумагу — клочьями — и ретируется, запихнув за пазуху добычу.


Стремясь опередить немцев, Клермон-Ганно обратился за помощью к османским властям, и тогда Бени Хамид, испугавшись вторжения турецких войск на территорию своего племени, приказал обложить стелу костром, затем полить раскаленный камень водой и делать так снова и снова, пока археологический шедевр не распадется на множество фрагментов. После этого шейх велел своим вассалам взять по куску камня и спрятать на собственных гумнах, тем самым привлекая древними заклятиями милость богов на урожай. Между тем Клермон-Ганно, получив от своих посланцев оттиск камня, в течение недели расшифровал текст. В научном мире это произвело настоящую сенсацию: о подлинности надписи свидетельствовало ее историческое содержание, дополненное лингвистическим и палеографическим анализом. Кроме того, ему же, Клермону-Ганно, объединив усилия с Palestine Exploration Fund, удалось, не церемонясь с ценой затрат, выкупить куски расколотого камня, составляющие вместе приблизительно две трети надписи, и теперь склеенную стелу Меша можно увидеть в Лувре.


После истории со стелой множество древностей внезапно хлынуло из Моава — в том числе и обломки камней с инскрипциями, кувшины, керамические сосуды в виде рук, обращенных пятью перстами в небо, идолы, у некоторых человеческих фигур имелись даже лихо закрученные усы, и многое в этих изделиях было от современного примитивизма. Разумеется, писал отец, важно понимать, что неумелую древность подделать труднее, чем произведения древнего искусства, по той причине, что эволюция интеллекта напрямую связана с развитием ремесленного умения пальцев, подобно тому как орудия труда древнего человека несут следы развитости ума. Искусство же любого периода ближе нам и понятней, в отличие от ширпотребного среза, который, в сущности, является прямым слепком мозга древней эпохи, исчезнувшего без следа, как и вся не оставившая праха органика. Древнейший примитивизм не может быть имитирован современной неумелостью, то есть с помощью упрощения художественного образа, это гораздо трудней имитации детского искусства и изображения идей, принадлежащих, скажем, собаке: в обоих случаях требуется талант особого свойства.


Скорее всего, среди моавитской керамики имелись подлинные образцы, породившие множество подделок, естественно, исполненных в меру способностей мошенников. Шапира поначалу купился на свежие поставки Салима; вероятно также, отчасти и рад был обманываться. Так или иначе, он продал Берлинскому музею «моавских идолов», якобы найденных у подножия стелы Меша. Клермон-Ганно объявил их подделками. Расследование немецкого консула, вызванное обвинениями Клермона-Ганно и продуманной контратакой Шапиры в печати, выяснило, что двое мальчишек таскали из дома Салима едва обсохшие «моавитские черепки» в гончарную печь, причем приказано им было делать это лишь с наступлением темноты и только во время молитв Магриба и Исы, когда улицы наверняка были пустыми. Состаривалась керамика тем, что закапывалась во влажную смесь соли и земли, которой изобиловали берега Мертвого моря; в ящиках с этим едким составом она и доставлялась в дом Шапиры. Изначально обманутый подручными, Шапира поддался искушению остаться внутри выдумки, потому что дело завертелось; с одной стороны, он чувствовал свою правоту, раз некоторые сосуды и идолы в самом деле были подлинными, с другой — он слишком рисковал, ставя на карту свою репутацию.


Следующей частью расследования стала экспедиция, посланная немецким консулом в Моав, — решено было самим наугад выбрать место раскопок и посмотреть, что удастся найти. Однако в группу расследователей почему-то вошел Салим, а место раскопок было предложено неким арабом по имени Мутлак, и немцы почти тут же в пещере наткнулись на черепки с надписями, сходные с теми, что торговались Шапирой. На поверку выяснилось, что в каждой пещере в окрестностях есть следы недавнего пребывания человека, и немцы утвердились в подозрениях, что имеют дело с иерусалимским трюком, когда богатых туристов вывозят в определенное место с прикопанными заранее артефактами. И это при том, что в печати Шапира подчеркивал, что Салим и Мутлак заклятые враги, и «Мутлак давно бы убил Салима, если бы не боялся меня». После того как немецкий консул в результате расследования не встал на его сторону, Шапира увольняет Салима, и тот приходит в прусское консульство с жалобой, что, мол, бывший хозяин должен ему денег и если тот не заплатит, то он, Салим, обнародует всю правду о глиняных изделиях моавитян.


Эта история едва не погубила репутацию Шапиры; потери его были бы огромны, если бы мэр Сан-Франциско Альфред Сутро не приобрел у него для публичной библиотеки несколько подлинно древних рукописей.


Летом 1878 года Шапира гостил в доме арабского шейха Махмуда аль-Араката, и тот поведал ему, что знакомые бедуины недавно, спасаясь от преследования властей, нашли убежище в одной из пещер Вади эль-Муджиб, где наткнулись на кожаные лоскуты, обернутые в тряпки: «древние заклинания» на них, как немедленно осознал Шапира, были написаны в точности тем же древним шрифтом, что и строчки на стеле Меша.


Пещеры, по словам бедуинов, были сухими, и это наводило на мысль, что древние тексты в них могут быть столь же сохранны, как и в почве Египта. С помощью шейха Шапира заполучил фрагменты этих «древних заклинаний»; они были распознаны и переведены им как последние предписания Моисея, с которыми тот обратился к евреям в горах Моава. Естественно, в отличие от канонического текста, во «Второзаконии» Шапиры отсутствовали последние строки, касавшиеся смерти Моисея, поскольку Моисей не мог пророчествовать о собственной кончине.


Пять лет Шапира держал рукописи под спудом и только в 1883 году показал их профессору Шрёдеру — немецкому консулу в Бейруте, который счёл их подлинными.

Однако, отправившись в Берлин, столицу библеистики в те времена, Шапира получил у профессора Лепсиуса заключение, что рукописи — пятнадцать кожаных свитков, — им, Лепсиусом, признаются подделкой. Но Шапира все равно повёз свою находку в Лондон и предложил купить свитки Британскому музею за миллион фунтов стерлингов. В штабе Palestine Exploration Fund его поначалу встретили с восторгом, для экспертизы собрались в доме секретаря фонда, писателя Уолтера Безанта — и ровно когда часы пробили полночь, Шапира театрально выложил на стол для обозрения обрывки пергамента и оторвал зубами кусочек, чтобы ученые мужи смогли убедиться в подлинности манускриптов, словно это был не пергамент, а золотые монеты, проверяемые на зуб. Но среди присутствовавших находился знавший Шапиру по Иерусалиму картограф Клод Кондер, который не слишком доверял иерусалимскому антиквару: когда-то тот был посредником в переговорах с бедуинами, взявшими в заложники одного из членов PEF, и переговоры закончились трагически — англичанин был убит, а деньги, переданные Шапире для выкупа, исчезли. Это поразительный и подозрительный по своей правдивости факт, но так вспоминает Кондер в своей книге. Он работал в Моаве и полагал, что глинистые пещеры там сырые, так что сохранность в них манускриптов и тем более тканей, в которые они были обернуты, казалась ему невероятной.


Сделка с Британским музеем была на мази, дочь Шапиры потом вспоминала наивные мечты, которым предавались члены семьи: мол, они не только будут жить во дворце, но еще и построят прекрасную лечебницу с садом для прокаженных или даже купят всю Палестину. И тут в Лондоне возник Шарль Клермон-Ганно, давний недоброжелатель нашего героя, и объявил в печати, что Шапира использовал старинные синагогальные кожаные свитки и затем обрезал нижний край свитка, обработав его химическими реактивами. 23 августа Мозес Шапира написал Давиду Гинзбургу, главному эксперту Британского музея: «Вы сделали из меня дурака, опубликовав и выставив на обозрение рукописи, которые, оказывается, считаете фальшивыми. Не думаю, что я смогу пережить этот позор».


На этом приключения Шапиры завершаются, след его манускриптов теряется, а сам он никогда больше не вернется в Иерусалим к семье, потому что в марте 1884 года застрелится в дешевом отеле Роттердама.


О рукописях Шапиры вспомнили после того, как в 1947 году в Кумране были найдены «свитки Мертвого моря» — еврейские манускрипты времен Второго Храма, в прекрасной сохранности и притом обернутые в полотно. Это была крупнейшая археологическая находка двадцатого века. Вот тогда некоторые ученые и стали считать исчезнувшее «Второзаконие» Шапиры подлинным. Однако проверить это утверждение можно будет тогда и только тогда, когда свитки предстанут перед мировым сообществом экспертов.


В чем суть истории Шапиры? В том, что я нашел один из фрагментов его «Второзакония» в Пузырьке. Это случилось после того, как Шимон Леви попал в госпиталь, и иногда мне казалось, что я езжу к нему в Эйн-Карем не только потому, что этот городок почитался отцом местом избавления, но и потому, что мне отчаянно хотелось сообщить следователю, что отец и махинации с древними рукописями не имеют между собой ничего общего. Обрывок свитка я передал совету Ante Christum Natum, наградившему меня в ответ цитатой: «И сказал мне: сын человеческий! съешь, что перед тобою, съешь этот свиток, и иди, говори дому Израилеву. Тогда я открыл уста мои, и Он дал мне съесть этот свиток; и сказал мне: сын человеческий! напитай чрево твое и наполни внутренность твою этим свитком, который Я даю тебе; и я съел, и было в устах моих сладко, как мед (Иез. 3:1 —3)».



313 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все

ROUND TABLE

ПИСЬМО

bottom of page