top of page

КОСТЕР

Моя жизнь изменилась в тот день, когда жена вдруг задумалась и, глядя в себя, медленно произнесла:

— Мне снилось сегодня, что я мужчина, врач, я ношу пенсне, оно все время спадает, мутные стекла, му́ка с ними, и… я влюблен в актрису, очень хорошую, она смертельно больна, день за днем гаснет, а я люблю ее, должен спасти, но бессилен, и вот я должен сказать ей, что она безнадежна… но не могу, просыпаюсь.

Мы снова ссорились с самого утра, и уже устали обвинять друг друга, надолго оба замолчали, снова поняв, что ни к чему наша ссора не приведет, никакого смысла из нее не родится… И вот эти слова о сне вдруг вырвались у жены; она выпустила из пальцев картофелину, та плеснулась в миску, тыльной стороной ладони жена прижала слезу.

После обеда она отправилась укладывать сына, он капризничал, требовал снова и снова рассказывать истории о больших машинах — такое у нас бремя: сыну нравятся грузовики, бульдозеры, трактора, комбайны, грейдеры, и особенно бетономешалки. Я придумал уже десяток историй, в которых вспахиваются и убираются поля, через леса строятся дороги, наводятся мосты через реки и ущелья; еще в одной истории мы с сыном строим дом, долго ставим опалубку, наконец вызываем бетономешалку, возводим стены… Жена тоже выдумывала свои истории, но более замысловатые, в них машины были одушевлены, носили имена, и занимались чем-то совершенно недоступным моему воображению…

Сын еще не умел говорить, но владел изобретенным им словом «бамба» — и это как раз и означало: Большая Машина.

Жили мы тогда на даче, под звонкий крик «Бамба, бамба!» — я проводил их в спальный домик, стоявший в глубине сада, взял корзинку, нож, спички, сигареты, и отправился по грибы. Всю неделю лил дождь, но вот уже больше суток грело солнце, и я надеялся на начатки урожая. Места у нас глухие — ориентироваться лучше по ручьям, выводящим на водораздел, пунктир которого мне был примерно известен, или по просекам ЛЭП, — но пока еще набредешь. Первые два года, как купил дачу, я еще не был женат, никто меня не ждал обратно — и случалось, без компаса уходил в лес дня на два, на три — отоспаться, надышаться. Но в последнее время работа толком не пускала из города, я еле выбирался в пятницу к семье, пробки на выезде, на трассе у ремонтных участков выматывали, приезжал ночью, и времени и сил ни на лес, ни на рыбалку не было; но вот лето кануло — и в ту субботу я все-таки решил хоть как-то вырваться на природу.

Машину поставил у съезда на лесопилку, вырезал ветку из орешника, и густым осинником стал продираться в свои места — широкий, колонный сосняк, вдруг распахивавшийся, взмывавший после кромешного, бесконечного осинника, такого густого, что временами жуткая теснота схватывала сердце, и если бы я не знал, что где-то впереди в грудь и взгляд ворвется высокий свет в прозрачной розоватой шелухе стволов, я вряд ли б мог совладать с задыханием. Сосняк, шедший по краю неглубокого оврага, принимал шаг по щиколотку во мху, будто идешь по перине. Вдалеке то стонала, то плакала ребенком, то покрикивала бабой, то, как растревоженный ястреб, противно клекотала знакомая сосна. Я шел на этот звучащий маячок, невольно думал о странных словах жены, о ее сне, и вот кричащая сосна осталась по левую руку, я перевалил через овраг, и тут началась охота.

В тот день грибов было прилично (нет ничего вкуснее соленых черных груздей со сметаной) — и часа через три, с приятно нагрузившей плечо корзинкой, я вышел на край заболоченного луга, присел на перекур. Нарезал лапника, соорудил костерок, засмотрелся на огонь. Сердцевина сентября уже пахла студено, ветер доносил откуда-то издалека отзвук редкого выстрела, через поляну тянулись и вдруг относились в сторону паутинные паруса. Над лугом, медлительно подмахивая, прорезала тугой, спокойный воздух огромная, как в сказке, цапля.

Сон жены не шел из головы, его непонятная тревожность ныла и отзывалась ниже, в груди. Последнее тепло накатывало на лес, рассеянный свет, с размешанной солнечной взвесью, с паутинными лоскутами, горстями вдруг сбивавшихся над головой вуалью мушек (они будто скрывали чье-то прозрачное чело, которое внимательно плыло и улыбалось), — пригрел шею, я запрокинулся на спину, и заснул, к несчастью, глубоко и безбрежно.

В лесу я всегда чувствовал себя по-царски, мысли наконец становились осязаемы, стремились явно, как рыбы в ручье — мало что еще есть в мире более величественное, чем согласное растворение в природе. Оттого и не нравилось мне жить в Америке, что там природа непременно кому-нибудь да принадлежит — то частным лицам, то государству, всюду рейнджеры и сторожа, такое чувство, что ты пришел в храм, выкупленный у Бога, и ходить там с душой решительно негде. А на родине, как выйдешь на окский косогор, присядешь осмотреться, — аж зубы ломит. Не раз я задумывался, почему ландшафт важнее, таинственнее государства; почему одушевленному взгляду свойственно необъяснимое наслаждение пейзажем. Ведь наслаждение зрительного нерва созерцанием женского тела вполне объяснимо простыми сущностями. В то время как в запредельном для разума удовольствии от наблюдения ландшафта если что-то и понятно, так только то, что в действе этом кроется природа искусства, чей признак — бескорыстность, чья задача — взращивание строя души, развитие ее взаимностью. Казалось мне, что тут все дело в способности пейзажа отразить лицо ли, душу, некое человеческое вещество, что тайна заключается в возможности если не взглянуть в себя сквозь ландшафт, то хотя бы опознать свою надмирность. Не потому ли, думал, или тогда мне снилось, — взгляд охотно отыскивает в теле отшлифованного камня разводы, поразительно схожие с пейзажем, что камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет, даруя взгляду открытие своей ему со-природности — позволяет заглянуть и в прошлое и будущее: откуда вышли и чем станем. Что выделанная взглядом неорганика непостижимо раскрывает весь этот свет души, что струился в бору надо мною, незримо уходил дальше к ярусам древнего ложа Оки, накатывал и всходил по взгорьям, опускался в низины, тянул за собой обозреть весь простор, раздышаться.

Под конец мне приснился сон жены, точь-в-точь, слово в слово, и эти мутные стекла, их застилала молочная облачность, мешала видеть, я склонялся над девушкой, лежавшей в постели, очень бледной, и силился разглядеть лицо, и не мог, но вот я нервно пальцами протер стекла от тумана, узнал жену… и от испуга проснулся. Было уже темно, погода резко переменилась, будто лик природы омрачился резкой болью. Сосны ходили и трещали как корабль, верхушки, в которых свистел ветер, парусами жутко качались по волнам, и сами были волнами, облачная пена серела на гребнях. Я смотрел вверх, в пучину, опрокинувшись по пояс за́ борт действительности, высоко-высоко стыли окрашенные отзвуком заката облака. Ветер заходился порывами, я жестоко зяб со сна, дрожь овладела мной — и не в силах еще окончательно проснуться, я сунул руку в кострище, нащупал на дне слой еще теплой золы.

Вскоре сознание всей серьезности положения вспыхнуло паникой — через осинник в темноте не выбраться, там за лугом незнакомые места, заброшенная деревня — (нежил.) — я помнил, значилось на странице атласа-двухкилометровки у домика-иконки.

Как сообщить жене?! — о мобильнике не было и речи, на сорок километров в округе связь только брезжила местами, в зависимости от состоянья атмосферы. За связью я всегда откатывался обратно к трассе, за Арясово, там на пригорке уже можно было если не прозвониться, то кинуть смс-ку.

Стало накрапывать, я затоптал вторую сигарету и решил податься из леса хоть к какому-то жилью, спросить дорогу на лесопилку, к трассе — мне не было боязно за себя, но я безотчетно волновался за жену — не знаю, что мне привиделось во сне, что почувствовалось. Хотя я и успокаивал себя от противного — ничего, мол, пусть испугается, узнает почем фунт лиха, — всякому в детстве приходили в голову игрушечные мысли о собственной смерти и жестоких родственниках, раскаявшихся на панихиде.

Я вывалил грибы и пошел краем луга, но он все не кончался, пасмурность нагнала особенной темноты, я завяз в своем продвижении, постоянно спотыкался, терял границу леса; я не решался идти по открытому пространству, боясь потеряться в нем — и не то, что бы берегся попасть в трясину, а чтобы не вымокнуть по пояс. Но скоро я заплутал в кромешной чаще, чистый лес кончился давно, я ломился через бурелом. Надо было сдаться, заночевать, я залез под ель от заморосившего дождя, но тут вспомнил о машине — как она там, не покусится ли кто на мою бамбу, у меня тоже была своя бамба, я вспомнил сына, его то веселое, то задумчивое личико, как он важно рассматривает цветы через большую лупу, не расставался все лето с волшебным стеклом, ползал за муравьями, тащившими на смородиновый куст стадо тлей — и снова вскочил на ноги. Лес и этот проклятый луг, который я никак не мог обойти, вся непроходимая темень провалилась вдруг разом в нутро, как-то совместилась с душой и телом, и на мгновение я понял, в какую попал ловушку, о которой догадывался наяву, но при свете и черт не страшен. Где красота и правда?

И тут луна прорвалась сквозь облака, взглянула накоротко, и я выдохнул — кругом было только болото, оно раскачивалось пьяным от страха лицом, все безобразное, кочковатое, кривлялось, я брел по нему на ощупь, выбирался на следующий островок, с торчащими облезлыми елками, кустами, топтался на нем, боясь ступить дальше, лес чернел уже далеко, недостижимо. Я еле-еле выломал елку, обессилел, исцарапался, освобождая ее от веток, стал толкать впереди себя шестом, но трясина не прощупывалась. Вроде и твердо, а ступишь — по колено, подсасывает. Я весь запалился, мне бы остановиться, залечь в мокроте до рассвета, а там и распознаться по свету что да как, но куда там — я весь горел идти дальше, все во мне полыхало во что бы то ни стало миновать это болото, прорваться сквозь этот лес куда-то вширь, дать деру… И вот вдалеке, за островками кустов мигнул огонек. Я не сразу был способен поверить — просто бессознательно выбрал его ориентиром, потянулся широким шагом, врезался в кусты, потерял корзину, снова нырнул в зачавкавшую траву, — и вот уже стало ясно, что это большой жаркий костер, я видел пляску пламени, жадно вдыхал лоскуты дыма, луна затянулась облаками, и вдруг я провалился в воду по пояс, выбрался, тут же провалился снова, мне хотелось кричать, я задыхался, выбравшись на кочку и боясь ступить еще.

Заскулила, завыла собака, послышалось движение от костра, грянул выстрел.

Я видел клинок огня, я крикнул: «Эй! Не стреляйте!» Собака залаяла, я кое-как сошел с кочки, нащупал твердое место, выдохнул и собравшись с духом, успокаивая дыхание, вышел к огню.

Костер горел жарко, ветки трещали, взметая горсти искр, широко освещая край луга, взгорок, начало тропинки на нем, скат провалившейся крыши; капли дождя шипели на отвалившихся от кострища головешках. Охотник, крепкий мужик со свекольным не то от ветра, не то от жара лицом оглаживал по загривку пегую, бесхвостую легавую, с какой-то уродливой шишкой на морде, два шрама, глаз почти заплыл.

— Извини, не признал, браток, — сказал, улыбнувшись сквозь не разгладившийся испуг, охотник.

Он бережно зачехлил ружье, пригласил к огню. Приплясывая от дрожи, я долго не решался присесть, сумбурно объяснил, как заснул, как всполошился…

— Да ты бы потихоньку краем шел. Нападешь на засеку, оттуда поплутаешь, да на петрищевский зимник и выйдешь, — охотник показывал мне путь, лавируя в воздухе ладонью.

Собака перестала щериться, и я заметил у костра еще одно существо — пухлую девушку с дурным рябым лицом, она глуповато смотрела на меня, но потом уткнулась в квадратные свои колени, стала ощипывать утку, уже почти голую, но с удивительно живым, еще не замутненным глазом, полураскрытым шершавым клювом.

Я отупело смотрел на движенья ее рук. Она перерезала, сложив, как веревку, шею, с хрустом распорола грудину, вывалила перламутр потрохов, отделила желчную селезенку, подцепила на палку, сунула на угли. Охотник, привстав, тоже внимательно следил за ее действиями, и, казалось, был всем доволен. Запах горелых перьев, теплого мяса стегнул по ноздрям, захотелось есть.

Оказалось, что вышел я к Макарово, заброшенной деревне, шесть домов, живи не хочу; что здесь не то заимка, не то самовольная дача. Отец и дочь, девушка-олигофорен, с началом охотничьего сезона и пока не ляжет снег, бродят в здешних местах, охотятся, запасаются грибами, знаются с егерем. Если сегодня Егор к ним заглянет, захватит с собой обратно до поворота на Парсуки, а там до лесопилки не промахнешься. Только вот, как с дождями Дряща разлилась — кто его знает, может, бурлит, и брод уже не переехать, всю неделю ведь лило.

Я придвинулся к костру, снял сапоги, мокрая одежда скоро задымилась, отходя паром, густо, горячо ногам, спине холодно, щеки разгорелись. Юрий Иванович плеснул мне в кружку «горькой» — и скоро я дивился про себя, как же так я струхнул, какой глупости испугался, ну что разве не видал я темени? Сколько раз наобум ночевал в лесу. Но может души своей испугался? — подумал я вдруг. Но и эта мысль после глотка качнулась в сторону, пропала.

Собаку звали Ланой, у нее был рак, уже оперировали, если месяц протянет — хорошо. Девушку звали Василисой, отец ее стеснялся, был строг («на землю не садись», «отодвинься от огня, прожжешь куртку»). Дочь была ему покорна, но медлительна, не сразу понимала — и вот эта заторможенность, какая бывает у маленького ребенка — не то хитрость, не то несмышленость, — напомнила мне о сынишке, и в горло вкатился ком.

Я рассказал охотнику немного о себе, поспрашивал его, как они тут, в лесу. Юрий Иванович отвечал медленно, прежде что-то обдумывал долго, все время смотрел в костер, и вдруг спохватывался, взглядывал на меня настороженно. Вдовец, в городе им делать особо нечего, нанимает место в лавке на базаре, торгует рыболовными снастями, возит из Москвы, этим и пробавляется.

— А чего ты без грибов? Чего порожним по лесу ходишь? — спросил Юрий Иванович.

— Пока бежал, потерял корзину.

— От кого бежал-то? — не понял снова Юрий Иванович.

— Страшно было.

— Ну, значит, испугался, бывает, — согласился охотник.

Василиса, казалось, не слышала нас, сопела и приплясывала от жара костра, поворачивая на палке утку. Я отказался от еды, и смотрел, как жадно, со здоровым голодом ужинают отец и дочь, бросают кости несчастной, тоже голодной собаке. Не доев, Юрий Иванович отдал Василисе кусок и та охотно схватила его, жадно впилась.

Выпили еще, но дальше разговориться не удалось. Вдруг Василиса вытерла руки о траву — и затопала куда-то в темень. Отец будто и не заметил ее исчезновенья. Посидели. Охотник подбросил в костер сырых веток, я задохнулся дымом, закашлялся, отскочил в сторону, и тут увидел вернувшуюся уже Василису — она протягивала мне пустую мою корзину.

Скоро пошли спать. Мне досталось место на сеновале, сена было немного, не для скотины — для лежанки, но кое-как зарылся в него согреться и быстро заснул, чтобы убить внутри время, и поскорей добраться до дому. На рассвете охотник разбудил меня кашлем, постоял, пока очнусь, вывел за деревню, наставил на дорогу, махнул рукой. Туман низко тек по лугу, я быстро озяб и побежал, гулко погромыхивая сапогами.

На трассу выбрался не скоро, и еще долго шел по разбитой мокрой дороге, совершенно пустой в этот час. Шел по стертой разделительной полосе, шел и шел, и вдруг все закачалось вокруг от головокруженья, я лег, вытянувшись на середине дороги и замер. Лес молчал, колея небес, затихшая далекой густой пасмурностью, стояла перед глазами тихо-тихо. Я вскочил и побежал изо всех сил, и бежал, пока не сорвалось дыханье.

Жена сидела на крыльце, читала. Сын возился на ступенях с пожарной машиной, выставлял лесенку и двумя пальчиками взбирался по ней к невидимому огню. Казалось, он и не заметил моего отсутствия, и его совсем не удивил мой взъерошенный, счастливый вид, с каким я прижал его к себе и долго не отпускал вниз, к его заветной бамбе.

914 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все

ROUND TABLE

ПИСЬМО

bottom of page