"УЗКОЕ НЕБО, ШИРОКАЯ РЕКА", повесть

1


Что-что, а плавал Серёжа, как дельфин: один его гребок — три-четыре гребка обыкновенного человека.

Неловкий, некрасивый на суше, в воде он оживал, как свалившийся со скалы тюлень. А когда нырял с Ковриги — утеса на Капитанке, — так долго не показывался над водой, что захватывало дыхание. Капитанский остров — наше заветное убежище в верхнем течении Оки, наш крохотный Авалон, омываемый Яблоновым ручьем и затоном, расширенным половодьями в заброшенном карьере, работы в котором были свернуты еще в 1950-х. Известняк здесь добывали для реставрации руин белокаменной Москвы, строили из него и ГУМ. Инженер приметил этот островок еще чёрт знает когда, будучи в институтском спортлагере, и потом причалил нас к нему во время байдарочного похода. Вышли мы тогда из Козельска сначала по Угре и думали дойти аж до Нескучного сада, но застряли на Капитанке ка-пи-тально: нам по двадцать, дискотеки, на водных лыжах с рюкзаком гоняли за пивом в Тарусу. Таким макаром месяц «гребли» в планах сначала до Коломны, но на деле едва вытянули до Серпухова.

C тех пор, хоть нынче почти все живем за границей, раз в год или два — то полным, то переменным составом — бываем на Капитанском. Неделю-другую — в любое время года — как сложится. Как-то зимой на Лысой горе, на косогоре, чуть выше по течению, развлекались санками, вязали в орешнике силки на куропаток, ставили в лунки жерлицы и парились в походной баньке-палатке с каменкой. Незабываемо. Ночью на снежной призрачной реке под взошедшей луной тонут звезды, и где-то над косогором печной дым подпирает морозные созвездья мраморными столбами.

Но и тогда Анестезиолог умудрился наплаваться: добыл у егерей бензопилу, вырезал две проруби на расстоянии вдоль русла и проныривал между ними, перепоясавшись шнуром. Другой конец стравливал я в пальцах, боялся натянуть. Когда голова Сереги показалась вдалеке над снегом, а стороживший на финише Борода замахал руками, — Инженер выругался и пробормотал: «И почему его мама не назвала Ихтиандром?»



2


Прошлой осенью я собрался на пару недель в Москву, не будучи уверен, что получится заглянуть на Капитанку.

Анестезиолог позвонил в семь утра. Месяц назад мы списывались, но я успел забыть.

— Вставайте, граф! Как насчет великих дел? Корабль подан, провизия загружена.

— Серега, может, без меня?

— Отставить дезертирство, — отрезал он. — Докладываю с палубы. Перцовый «Абсолют» в верше за кормой, снаряды забиты, Инженер ставит парус.

— У меня завтра конференция. Мой доклад — главный.

— Отлично, отложим выход на день.

Он сообщил, что Борода прилетает только завтра вечером. Мне надо его встретить и отвезти в Дугну, Тульская область, сто девяносто верст от Кольцевой. В телефоне раздался гул буксира и шум волны.

— Как там? Вода высокая? Удочки, небось, взял?

— Донки заброшены, Ока поднялась, но пока не шибко, дожди слабые, — бодро доложил Анестезиолог. — Тут вообще красота, зря ты киснешь. Бурлюк вчера гонялся за бабочкой, а сегодня устал и загорает. Бабье лето — собственной персоной!

Бурлюк — это пёс Серёги, неизменный компаньон, талисман и обжора, брезговавший только лимонами; когда-то в походах был обучен трюку: при приближении к берегу Бурлюк залезал на нос байдарки с веревкой в зубах, сигал в воду и деловито подтаскивал, швартовал.

Снова послышались голоса, протарахтел дизель.

— Мироныч закончил варить понтоны, передает тебе «привет». — Он отвел трубку от рта. — Миро-оныч! Физик спрашивает, что тебе привезти? -

Теперь в трубку:

— Он просит рожна. И коньяк «Московский». Сможешь? Короче, Сёма, к банкету всё готово, не хватает тебя.

— Бурлюк живой еще?

— Да, пока чихает. Старичок совсем.

— Ока — это счастье, — вздохнул я. — А чего-нибудь поймали?

— Нету клёва, вода мутная! Да чёрт с ней, с рыбалкой. Ты посмотри, какой простор! Мы сейчас костерок запалим, у меня бараньи ребрышки в луке маринуются, Инженер слюнки пускает. Ты думаешь, твоя наука стоит кайфа пройтись по реке?

Потом он заговорил ласковей. Сказал, что соскучился, что мечтал, как соберет нас и мы снова пройдемся от Калуги до Серпухова, но теперь с комфортом — на плоту.

Я ответил, что плот — это разврат, а Бороду встречу, в Дугну отвезу, но сам с ними не пойду. Анестезиолог вздохнул и стал рассказывать, какую конструкцию плота он соорудил: двадцать бочек, двести двадцать семь литров каждая, пластик — «евростандарт», не мягкий и не расколется, если налететь на камни, сверху рама, и настил шесть на десять, две палатки, мангал, мостик-рубка, кормчее весло. А вокруг заросшие тальником высоченные берега, темнеющие еловыми лесами и слегка пепельные там, где растут дубы. Да я и сам знал, что со стремнины окская пойма загляденье; что каждый поворот реки властно увлекает взгляд в неизведанный еще ракурс. Провизию Анестезиолог тоже описал красочно, включая копченого омуля и бидон кижучевой икры.

— Инженер тоже извелся, хочет тебя обнять. Он ещё поседел, ходит в вязаной шапочке и похож на Жака-Ива Кусто. А теперь что-то малюет на парусе маркером.

Анестезиолог крикнул в сторону:

— Физик забурел, не верит, что у нас всё готово. Горыныч, поговори с ним — скажи ему пару ласковых.

Какое-то время я слышал тявканье собаки — скорее всего, приблудившейся к Миронычу, потому что французский бульдог Бурлюк лаять не умеет, а из всех звуков способен только на чих и храп. Потом послышался шорох ветра, и в трубку проревел родной голос:

— Физик, ты шизик. Не смей капризничать!

— Игорь, я не быкую. Я, правда, не могу… Хорошо вам там?

— Значит, слушай сюда, — прохрипел в трубку Инженер, и я почувствовал восторг, услышав его прокуренную хрипотцу. — Я с тобой, сукин сын, цацкаться не буду. Чтоб завтра твоя задница была здесь. Ты понял?

Снова раздалось шуршание, и телефон взял Анестезиолог.

— А мне с ним каково? — развязным голосом подытожил он. — Вчера Инженер поднял «Веселый Роджер» над мостиком и надрался под ним. Тут один Мироныч на сто верст кругом да его баян каждый вечер. Мы совсем одичали, пульку расписать не с кем. Ты не задерживайся. Борода летит через Франкфурт, приземляется в восемь с копейками, значит, к полночи ждем.


3


На следующий день, под вечер, когда участники конференции сошлись в библиотеке Института физпроблем, чтобы выпить и закусить, — я сбежал. Заехал в гостиницу и, увязнув в пробках, встретил Бороду в Шереметьеве.

Он прилетел похмельный, первым делом достал из-за пазухи бутылку скоча и только потом полез целоваться. В Дугну мы спустились уже за полночь. Когда пересекали понтон, Борода проснулся от тряски и грохота листового железа. Несколько секунд он осовело смотрел то на бутылку у себя в руке, то на пробку в другой.

Слева по борту у будки паромщика Василия Мироновича Наливайко, в обязанности которого последние сорок лет входило обеспечение развода понтонного моста, я заметил в отблесках костра силуэт здоровенного плота с горбами палаток на деке. У Анестезиолога с давних пор в Дугне появилась дачка, на ней хранились байдарки, и мы всегда спускались на воду с этого места.

На стене будки Мироныча в свете фар мелькнула знакомая надпись «15.04.1988» и жирная черта, означавшая уровень поднявшейся реки — тогда мы еще учились в школе, и я не застал это баснословное половодье, когда нагромождения льдин раскурочили и свели с берега понтоны.

Съезжая с моста, я всё еще не понимал, соскучился я по друзьям или по времени, когда-то проведенному с ними вместе. Виделись мы последние десять лет преимущественно на реке. Трое из нас наезжали в Москву не каждый год. Остававшийся в отчизне постоянно, Анестезиолог был главной осью, вокруг которой еще сохранялось наше общение. Хотя нельзя сказать, что он когда-либо был душой компании.


4


Память на жизнь у меня короткая, может, потому я и выгляжу моложе своих лет. Но у этого есть обратная сторона: похоже, с людьми меня связывают только позабытые обязательства или изношенная вина. Анестезиолог регулярно предпринимает усилия, чтобы собрать нашу старую компанию. В неполном составе видимся чаще. Из последних встреч — две недели мы колесили с Инженером по Неваде и Юте. Инженер увлекся пейзажной фотографией, накупил объективов, треног. Всё это пришлось таскать мне, пока он маялся в поисках нужной точки и в ожидании полного заката, когда исчезают тени и освобожденный ландшафт красноватых известковых истуканов, наполнявших каньоны Юты, освещается весь тихим рассеянным светом (на рассветы вставать я отказался).

Однажды Анестезиолог преуспел, и мы вчетвером провели неделю в Барселоне, откуда скатались на Майорку — на арендованном вместе с капитаном-мальчишкой парусном катамаране. На обратном пути Инженера укачало, и он простоял на коленях, свесившись за борт, всю дорогу. В это время Борода — голый и сварившийся на солнце, как рак, лежал с бутылкой «просеко» на сетке бушприта и не шевелился, когда его подмывала с ног до головы волна.

В юности Анестезиолог отличался едкой меланхолией и задумчивостью. Как и большинство медиков, он был человеком небольших дел. Обитая в профессиональном мире, окружавшем умирающих и выздоравливающих людей, он довольствовался своей участью. Особенно это было заметно, когда он жил с милой женщиной, учительницей испанского. Но последние годы Анестезиолог обитал бобылем с матерью. Приветливый в письмах, он всегда поздравлял с Днем Победы и Новым годом и даже включил нас в электронную рассылку, где делился, в основном, научными новостями. Никто рассылку не комментировал, и я несколько раз отправлял и возвращал ее из спама.

Если бы я не знал, что радость от встречи продлится не дольше суток, я бы испытал больший энтузиазм, обнимаясь в аэропорту с Бородой, с этим саженным гигантом в кроссовках размером со снегоступы, когда-то тащившим меня со сломанной ногой по Стрелецким пескам на Нижней Волге — на закорках, по глинистым буграм и рыжим барханам.

Анестезиолог часто был чем-то уязвлен, молчалив, но в то же время учтив, не зависал в ступоре, успевал совладать с собой и не расплескать симпатии окружающих. Как это у него получалось? Волевых усилий для этого мало, без привлекательного ума не обойтись. Я мало встречал столь примечательных собеседников, как этот рядовой сотрудник московской районной больницы. К тому же Анестезиологу чаще, чем другим, удавалось не снижать планку до подростковой простоты, с которой мы когда-то привыкли общаться. И я не видел его мечущимся, хотя жил он со скрипом.

То ли дело Инженер, менявший жен на все более молодых, а место работы раз в два года. Пожил он и в Южной Африке, и в Исландии, и в Чили, а сейчас мигрировал из Северной Калифорнии в Южную. Не говоря уже о Бороде, фрилансовом программисте, поучаствовавшем в трех успешных стартапах, сибарите планеты NASDAQUE, никогда не знавшем корпоративного гнета. Простая жизнь явно натирала ему шею, и он вечно не вылезал из разводов и шашней на разных континентах — почему-то непременно с еврейками, которые немедленно рожали ему детей, даже в Бразилии. Способность Бороды легкомысленно относиться к действительности была выразительна и оказывала на окружающих умиротворяющее воздействие.

Мое постоянное место работы — в Швейцарии, при CERN’е. Я обзавелся углом — студией в кондоминиуме на берегу озера, но там чаще обитают мои командированные сотрудники, чем я сам. Я занимаюсь нейтрино. Приходится мотаться от Перу до Японии по восьми центрам проекта: в горной толще мы строим гигантские детекторы. Сейчас горячая пора: подошел к концу очередной этап обработки данных. И, похоже, мы все-таки доказали, что нейтрино обладает ненулевой массой.


5


Анестезиолог возник в свете фар и стал махать руками, уточняя направление объезда канавы за последним понтоном.

Инженер уже спал, мы наскоро выпили, закусили, снова выпили.

Анестезиолог подбросил дров, стало видно, как облако тумана сгущается на фарватере, как проплыло дерево, сваленное недавним ливнем. Я видел, как желтая листва тускнела в отсвете пляшущего пламени. Похрапывал Бурлюк, при встрече наградивший меня мокрым своим носом, узнав. Взвизгнула во сне собачонка близ сторожки Мироныча.

Из-за научной страды мне было не до сплава, но, сладко засыпая в ту загадочную ночь на Оке, я подумал, что стоило бы поболтать с Анестезиологом. Странный ход его мыслей мог бы промыть глаза. Ибо покуда мчал по ночной трассе похрапывающего Бороду, — обдумывая услышанные днем доклады, — я вдруг понял, что конференция стала промежуточным финишем нашего огромного проекта. Теперь мне была нужна пища для мозга, нужно было его вывести на высокие обороты.


6


Анестезиолог уложил меня в отдельной палатке в новеньком спальнике. Я был тронут его трудами: построил плот, снарядил целую экспедицию. Наутро я поднялся в Дугну в аптеку за зубной щеткой, а на обратном пути договорился с Миронычем, угрожающе сидевшим на пороге будки с баяном. Он милостиво кивнул, соглашаясь, чтобы мой «рено», арендованный в Домодедове, постоял под его присмотром, — и с силой сдавил засипевшие протертые меха.

Борода проснулся позже всех и долго сидел на пороге палатки, жмурясь на солнце. По реке кое-где еще тянулась тающая парная дымка.

Анестезиолог разделся и — никто не успел и рта открыть — нырнул с плота. Мосластое его тело светло струилось и таяло под водой, пока он не появился со взмахом руки и не пошел кролем по дуге против течения к берегу. Борода проводил его тяжелым взглядом, поёжился, широко перекрестился, подпрыгнул и исчез «солдатиком» в реке.

Вместе с взрывом брызг на всплытии раздался вопль.

Борода еще раз шумно вынырнул и медленно, не глядя на нас, побрел по мелководью к берегу. Вода стекала с него ручьями, он разделся, разложил невыжатую одежду на камнях и голым уселся на солнце.

Анестезиолог вышел из воды, посидел на корточках, обсыхая, вытерся полотенцем и прислушался к храпку Бороды. Вокруг него по известковому щебню перелетала сонная «шоколадница». Седой бульдог Бурлюк кое-как слез с причала, цепляя пузом край настила, но далеко не пошел, только понюхал воздух в направлении бабочки.


7


Мироныч — длинный, как жердь, сухой старик, с погасшей беломориной в углу впалого беззубого рта, засучив брезентовые штаны, грел на слабом припеке колени. Вытянув жилистую загоревшую шею, он жмурился на солнце, отчего казалось, что улыбается всем своим морщинистым лицом.

В былое время Мироныч гремел на этом участке реки. Рядовой советский пьяница, когда в новейшие капиталистические времена перестала ходить землечерпалка и заиленный фарватер погасил судоходное сообщение, — Мироныч не унывал. Он стал искать в ямах топляки — ради мореной древесины. Сейчас богатырь уж не тот, нет сил багрить, тянуть, складировать, перекладывать, сушить — а когда-то был лучшим поставщиком московских краснодеревщиков, реставраторов мебели. А еще имелся у него период, — когда Мироныч выходил из запоя, то злой становился необыкновенно, и был сам себе рыбнадзор: браконьеры с электроудочками получали в спину заряд то соды, то песка — такая у него была психотерапия. Он подкрадывался к ним бесшумным делаваром, подгребая ловко одним веслом, на черной от гудрона плоскодонке. Как только Мироныча тогда самого к ракам не отправили — чудо.

Анестезиолог снял джезву с огня, разлил кофе в стаканчики, раздал нам с Инженером и отнес Бороде. Я еще дремал, растянувшись на спальнике, влипнув щекой в благоухающую смолой палубу.

Серёга бережно вернул на плот Бурлюка. За то время, что мы не виделись, он еще больше облысел и отпустил брюшко.

— А у нас тут давеча москвич утоп, — прошамкал беззубым ртом Мироныч.

— Это как? — очнулся Борода.

— Стоял на мысу в забродниках. Ловил на казару, ходил туда-сюда, клал нахлыстом. Может, какой жеребец клюнул, стал вываживать, в яму наступил. Фартуком черпнул, пузом так... — Мироныч сделал жест руками, показывая, как от живота нагрудник черпает воду. — Отяжелел насмерть, и… А, может, сердце прихватило, не смог заброды скидануть: вода-то холодная еще.

— Кто обещал, что обойдется без жертв? — отозвался Инженер.

— Тело нашли? — спросил строго Анестезиолог.

Мироныч хмыкнул и выдержал паузу.

— Ты течение какое там, видал? Обратка лупит от берега, как из ружья. Машина его стояла, так и осталась, и палатка тоже.

— Не здесь, так ниже, — пожал плечами Анестезиолог.

Мироныч от возмущения закряхтел.

— Коли бы прибило, так в Алексине. А коли нет, так, значит, кружит.

— Ёкарный бабай! — поёжился Борода, вспомнив, что он только что вылез из той же воды, в которой плавал утопленник. — Я боюсь мертвецов.

— Покойника встретить — хор-рошая примета, — произнес с растяжкой Инженер.

— Если это похороны, — поправил его Анестезиолог и отбросил пакет, в котором что-то искал. — Мироныч, я соль не взял. Ты нас не подсолишь?

— Дал говна, дай ложку? — смущенный от того, что должен отказать, сердито сказал Мироныч. — Нету соли, всю на плотицу извел. Она ж с икрой идёт — соли больше забирает.


8


Соль — наша вечная проблема в походах, сколько себя помню. То мы закупаемся ею во время стоянки в Саратове и догоняем поезд в Красном Куте на такси; то на сплаве роняем в воду при разгрузке. Однажды мне пришлось отправиться за солью на острове в дельте Волги, и я заблудился среди волчьих стай и табунов полудиких кончакских лошадей. Спасся только тем, что прибился к ногайской ферме на затоне.

— Схожу за солью, — отозвался я и встал.

Допив кофе, пока выгружался с палубы, я снова побрел вверх по тропинке в Дугну. Не успел сделать несколько шагов, как меня нагнал Инженер.

— Я тоже разомнусь, — бросил он на ходу.

Мы поднялись к рынку, не спеша, оглядываясь по мере набора высоты, по мере того, как глазу становилось дышать просторнее. В Дугне земля закруглялась под ногами и на множестве ярусов, на которых расположен был городок, все больше раскрывалось небо. Окрест было так высоко и просторно, куда ни пойди, что казалось, будто ты попал на планету Маленького Принца, настолько небольшую, что можно обойти ее по экватору за несколько шагов.

С двумя пакетами каменной соли грубого помола мы стали спускаться к реке.

— В общем, ситуация патовая, — мрачно заключил Инженер, глядя под ноги, когда стал переходить по обломкам кирпичей здоровенную лужу, полную бегущих синих облаков.

В магазине он рассказал о трех днях, проведенных с Анестезиологом на плоту. «Серёга точно не в себе. То говорит без умолку, то чернее тучи. Прижимает к себе Бурлюка, что-то ему бормочет. Вчера я Роджера повесил, он залез наверх и там, под флагом, напился».

— Он же сказал, что это ты напился и буянил.

— Так и я о чем? — прохрипел Инженер. — Он ещё, дурной, нырял вчера полдня. Ихтиандр проклятый. Меня чуть кондратий не хватил. Сиганет в воду и на тот берег норовит. Вода-то сам видал, какая. Мироныч и то уже поминки справлял.

— Понял тебя, — сказал я, озадаченный, вспомнив историю с прорубями. — Но чего от него ждать на этот раз?

— Одно точно: я без тебя не пойду, — подытожил Инженер. — Ты, если обратно поедешь, то со мной.

— Игорёк, ты что, как маленький?

— Как ужаленный, — буркнул Инженер, давая понять, что разговор окончен. — На себя посмотри.


9


Вечером Анестезиолог соорудил шашлыки, и мы постепенно собрались у костра.

— Эх, мужики, не знаю, как вы, но я без здешних мест толком и дышать не могу, — говорил он, вороша угли на жаровне и подкладывая наколотые поленца. — Часто мечтаю, как выбираюсь сюда. Сначала, конечно, прорвусь через пробки, у нас без этого никак. После Серпухова поворот на Тарусу, сверну вдоль Оки. Суну морду в окно — ветер травами пахнет! Дом для меня не страна, не государство, не город, — а равнина, холмы, земля, леса. Чтобы понять это, достаточно выйти из машины, посмотреть вдаль, как река поворачивает. Воздух над ней вечером наполняется светом тихим, матовым каким-то. Ночью осенью все замирает, слышишь молчание, саму реку… Утром пойдешь в лес, к Верховенским болотам, а за ними — к водоразделу. С него берут начало лесные речки, бешеные в половодье и сухие в июле. За века они прорезали к Оке овраги. В них страшно спускаться: долго и жутко, будто к чертям, к птеродактилям. Русло речки выложено плоскими камнями, попадаются перистые отпечатки хвоща, моллюсков. Замшелые берега, подмытые корни деревьев, небо вверху — как со дна колодца. И камни стучат под ногами, звонко, как кастаньеты какие-нибудь. Древняя река — что для нее человек? Нет ничего беспощадней вечности, туды ее в качель.

— Слушай, Серый, ты бы сбавил обороты, — пробормотал Инженер. — Водки с нами откушай, нервишки поправь, не грузи товарищей.

— Извините, — смутился Анестезиолог. — И правда, можно ведь и выпить.

— А мне нравится, я сентиментальный, — добродушно пожал плечами Борода и потянулся за бутылкой и стаканчиком. — Сейчас сделаемся. Серега, держи штрафную.

Он налил от души и протянул Анестезиологу. Тот помял в кулаке с хрустом стаканчик, выдохнул и опрокинул в горло.


10


На третий день небесная корова слизнула солнце облачным фронтом, и в берегах, как в трубе, вздыбливая на фарватере против течения метровую волну, задул северный ветер. Плот наш раскачивался то вдоль, то поперек, и часа через два Инженера вывернуло на корму. Он сидел, возился со спиннингами, разбирал блесны, перематывал леску с катушки на катушку, и вдруг опал с лица, кинулся, но не успел выполоскаться за борт. Еле сумели пристать — из-за парусности плот совсем потерял управляемость. На берегу тревожная унылость, взвинченная постоянным ветром, овладела нами. Берег в этом месте был захламленный, открытый, никакого уюта.

После чая я спустился порыбачить.

Встречный ветер блесне — отчим. После нескольких забросов я заметил в тальнике какой-то предмет, плавучий мусор, что ли, мало ли пустых бутылок, веток несет река. Я стал коситься в тальник во время проводок, которые иногда заканчивались у берега тем, что за появившейся, трепещущей блеском блесной вылетал с глубины окушок и, так и не решившись цапнуть тройник, откидывался обратно.

Тем временем течение сдвинуло странный предмет — и из воды, набегавшей на берег крупной рябью, показался лицом утопленник. Казалось, он набрал в легкие, щеки и глаза много-много воздуха и хочет что-то сказать.

Сначала я ощутил спокойствие. И заорал.


11


Мы стояли над находкой и слушали плеск воды, часто-часто покрывавшей лицо, похожее на раздутую над бутылью с брагой медицинскую перчатку. На запястье утопленника виднелась пороховая татуировка.

Еще через час я топтался у ОВД города Алексин и бессмысленно рассматривал на стенде фотографии неопознанных трупов, найденных в окрестном лесу, в то время как Инженер с Бородой внутри о чем-то толковали с огромным пузатым сержантом.

На берег мы выехали на патрульном «газике» и нашли Анестезиолога на плоту — он спал в палатке. Оказалось, пока нас не было, труп уплыл дальше. Сержант сунул бланки протокола в папку и засобирался обратно, чтобы вернуться на реку уже по воде на лодке рыбнадзора. Мы выпили с ним, разложив закуску на капоте, и больше никогда его не видели.

Назавтра с утра зарядил дождик, но ветер стих, и мы потихоньку отчалили.

Следующий день не отличался от предыдущего. В полном безветрии по всей реке шептал мелкий дождь. Череп с костями на флаге сник. Иногда мокрые вороны на соснах покрикивали при нашем приближении. Мы сидели каждый в своем углу, загипнотизированные застывшим унынием берегов и сангинной мутью реки, напившейся низких облаков и черных елей.

Ночевали на плоту и рано отчалили.


12


С полудня облачность потихоньку рассасывалась, небо светлело, и вечер выдался ясным.

За время непогоды мы притихли, почти не разговаривали друг с другом, а тут ожили, полночи провели у костра. Утром даже я искупался.

Теперь нас завораживала спокойная красота берегов, скольжение плота вдоль них, предельная четкость и созерцательная пристальность, с которой показывались нам бобры, обгрызающие ветви тальника, и одинокая косуля, грациозно приникшая к речной воде в месте, где бьет ключ.

На очередной стоянке Инженер исчез с фонариком на краю зарослей. Луч прыгал, терялся, пропал. Игорь появился совсем с другой стороны, с выключенным фонариком. Одной рукой он зажимал нос, в другой, на вытянутой руке, держал какой-то пакет. От пакета несло адской тухлятиной.

— Господи, это что?!

— Курьи ноги. Приманка для раков.

— Чёрт. О нет. Нет! Сами жрать будете.

Из темноты появился Бурлюк, хрипя одышкой. Он понюхал щиколотку Инженера и улегся у его ног.

Я отошел подальше и стал смотреть в темень. Соскучился я по реке. Рядом с ней спокойней. Ни море, ни горы не способны напомнить о том, что все проходит. На реке обретаешь немного приподнятую над жизнью точку обзора, не такую убогую.

И вдруг я подумал: а что, если река — одушевленная сущность? Ведь в ее темных водах, уходящих в кипенные облака, есть капли вечности…

Я обернулся и зашагал обратно.

Инженер тщательно закладывал приманку в вершу.

Я подождал в сторонке, пока он забросит плетёнку и подвяжет шнур к ветке.

К костру мы вернулись вместе.

Анестезиолог, стянув с себя до половины на грудь тельняшку, раскачивался в такт мычанию, которое они издавали в обнимку с Бородой, державшим бутылку за горло: «Раскинулось море широко. И волны бушуют вдали».

Не останавливаясь, я пошел спать.

К Капитанке мы причалили уже в потемках и не стали высаживаться.


13


Утром я проснулся от сырости и шума горелки.

Инженер доливал термос с кофе второй порцией кипятка. Борода, шатаясь со сна, стоял на краю плота и мощно отливал за борт. Анестезиолога нигде не было. После кофе мы разошлись по острову. Прошлогодняя стоянка оказалась не тронутой. Я по-хозяйски отметил, что стенки заросшей дерном коптильни, которую выкопал в откосе года три назад, почти не осыпались.

— А мне приснилось… — вдруг я вспомнил сон, мучивший меня под утро, но потом позабывшийся. — Всё происходит в будущем, в заснеженной пустой Москве. Сугробы, как в детстве — до плеча, и пустой почти город, пустое Садовое кольцо, мороз страшный, наверное, поэтому давно никто на улицу не выходит. И вот я еду с кем-то на тачке — а машинка-то на магнитной подушке! Мчимся с такой скоростью, что душа в пятки. И проносимся по Крымскому мосту, по боковой арке — как по американским горкам. Взлетаем над Москвой, а я от страха мордой в спинку кресла напротив уперся и боюсь в окошко посмотреть.

— Нет ничего неинтересней чужих снов, — пробормотал Инженер.

— Так то — чужих… — смутился я.


14


После обеда я залез на дощатый настил, сооруженный когда-то Инженером меж веток старого дуба для вяления рыбы, и стал смотреть сквозь ветки и пожелтевшую листву на реку.

Задремывая, я думал о друзьях, о времени, когда мы только сдружились. Кто только не живал у меня на Смоленке. Хиппующий народ — системный и не очень — путешествуя автостопом по стране, возил с собой в блокнотах и давал избранным скатать — полусекретные сводки вписок: по ним, прибыв в новый город, пипл обзванивал гостевые квартиры, ища свободные места для ночлега. Мой «флэт» попал в такой список, и мне даже довелось этим гордиться.

Иногда раздавались звонки с рекомендациями от владельцев таких же квартир из других городов с просьбой приютить или, наоборот, с предостережением типа: «Это Саратов. Есть объява. Если явится Кавторанг, такой белобрысый длинный из Луганска, прикинутый, с колокольчиком и «курьим богом» на рюкзаке, — гоните в шею, он уличен в воровстве».

Наиболее плотное движение системного народа шло вдоль меридиана, с крайними ареалами Грузии, Крыма, Прибалтики, Карелии. Жизнь на кухне происходила вокруг сундука, моя бабушка называла его «ларь», в нем она хранила самое ценное — документы, оренбургский платок, отрезы шевиота и нежного шифона, пряности, кроличью облезлую муфту, куски мыла, жилетные часы деда на цепочке, печатные пряники, вынимавшиеся к чаю во время прихода каких-нибудь особенных гостей. И главное: мое счастливое детство хранилось в этом сундуке, пропахшее нафталином, убогое, но бездонное, как миф, детство, иногда всхлипывавшее губной трофейной гармошкой или тренькавшее заводной балеринкой, механизм которой для меня был столь же величественно непостижим, как небесный шиповатый валик проектора, прокручивавший в планетарии решето созвездий.

На сундуке я разрешал сидеть немногим, — хоть уже и позабыл о детстве, но все равно это было особое место в моем мире — тайник моей личной планеты. На этом троне эпохи я и познакомился впервые подробно с Аней-Синицей. Анестезиолог находился при ней пажом, ибо вела она себя свободно, и мы из общего веселья за этой историей не подозревали трагедии. Синица была тоненькой девочкой с хриплым голосом и длинными пальцами, перебиравшими гитарные струны; красивая, как горящая на подоконнике в белую ночь свеча. Она была бледна какой-то мотыльковой, что ли, легко переносимой обреченностью. Я не знаю, ушла ли она от Анестезиолога прямиком ко мне, или к кому-то другому, момент собственности в те времена мало кого интересовал: мир являлся синонимом счастья и должен был принадлежать всем.

Впрочем, такая телесная анархия — удел любой молодости: юные ростки всегда растут одинаково и соперничать начинают только, когда в лесу появляется тень.


15


Точно не помню, когда Анестезиолог привел к нам Синицу. Помню только, что в моем прибежище собирался в очередную экспедицию Динька-зоолог, и вся квартира была полна его замысловатой проволочно-сетчатой снаряги для ловли нетопырей. Динька был аспирантом биофака, бешеный малый, с которым мы сошлись когда-то на обочине федеральной трассы «Каспий». И вместе приехали в Дербент, где прожили пару дней под уходившей в море крепостной стеной, когда-то защищавшей Сасанидов от набегов с севера хазар. Динька занимался летучими мышами, специализировался на эволюции кистевых косточек крыланов. Он мотался по всей стране в поисках редких видов, искал доисторические отпечатки летунов в известняке. Все найденные окаменелости по своей теме он знал наперечет и мечтал найти новые, прорывался в Иран, Пакистан, Курдистан, и, как заговоренный, возвращался целехоньким в Москву из немыслимых далей; сейчас он — профессор-эволюционист в университете Висконсина. Да и я уже не мальчик, хоть ума и не прибавилось. Однако… что такое мудрость, как не искусство терпения?


16


В переулках близ высотки МИДа мы с Динькой открыли убежище на чердаке погибающей от ветхости деревянной усадьбы, заваленной папками скоросшивателей и арифмометрами. Потом в нем поселятся бомжи и устроят по пьяни пожар, но пока усадьба стояла целехонькая и незагаженная, в ней было даже отопление, и мы, стремясь детским инстинктом поселиться запретно где-то в шалаше или на деревьях, решили там обжиться. Да и мне пригодилась разгрузка на флэту, где я мог какое-то время готовиться к экзаменам в сосредоточенности. Не каждому мы показывали наш новый «волшебный театр» и приводили туда только проверенный люд. Убежище годилось для зимовки, свет ради маскировки я не включал, фонарь висел напротив самого окна в дворовом закутке. Проблема имелась в виде следов на снегу, но, нацепив оранжевую путейную жилетку, я брал в сенях лопату и метлу и расчищал дорожку — пусть знают, что место хоженое и теплится.

Пробираюсь я однажды на арбатскую свою «голубятню» — а на моем топчане в спальнике кто-то калачиком свернулся. Ну, думаю, что за новости, но будить не стал. И вдруг — тяв-тяв, из спальника щенок вылезает. Курносый, сонный. Так я впервые познакомился с Бурлюком. Я обомлел, но тут и хозяйка его проснулась. Оказалось, у Синицы что-то стряслось и поменялось в жизни и, помня, как мы ее с компанией привели в уютное место, вскарабкавшись в незапертое окно по пожарной лестнице, она пришла сюда. Дня два молчала, грустила о чем-то. Я носил ей перекусить, так и подружились. Как-то так само собой вышло, без романтики, без держаний за руку и прогулок, просто потому, что в юности телесная форма жизни естественна, как дыхание. Ведь человек не способен не дышать больше шести минут. Вот и двадцатилетний человек не способен не заниматься любовью.

Динька пропал со временем в Средней Азии, стал появляться Анестезиолог, но я даже не заметил, что с ним что-то происходит, или заметил, но не придал значения, не помню — юность ослеплена солипсизмом, как глаз солнечным светом, прошедшим сквозь банку с золотой рыбкой.

Пропала Синица так же внезапно, как и появилась — я загрустил, забредал несколько раз на Арбат прошвырнуться и, может быть, повстречать свою соседку, с которой разделял недавно и выпивку, и крабовые палочки с банкой горошка, и длинные ночи, раскрашенные палитрами ранних альбомов King Crimson и Клауса Шульца, — но новые знакомства, новые дни скоро сделали мою тоску недействительной.


17


Бурлюк — французский бульдог, одышливый и дряхлый, покрытый старческими бородавками и операционными шрамами, следами борьбы хозяина за жизнь друга. Мы обожаем эту милую собачонку, похожую на поросенка, по молодости обожавшую закусить намертво палку, которую можно было раскрутить над головой вместе с псом и запустить подальше. Бурлюк эквилибрировал в полете, приземлялся на четыре лапы, не выпуская палки, и скоро, похрюкивая от удовольствия, являлся обратно для повторения аттракциона. Теперь пёс еле дышит.

Если смотреть на нас издали, то заметно будет в основном только Бороду. «Мечта снайпера, в разведке без тебя ни шагу», — говорил ему Анестезиолог, которого раздражали размеры нашего друга, особенно, если тот нависал над всеми, стоя у костра: «Да сядь ты уже, питекантроп!» — и удивительно непоседливый для своих габаритов Борода сутулился и чуть сгибал ноги, делая вид, что действительно собирается усесться у костра.

Инженер любил Бороду особливо, знал еще с детсада, даже защищал его от хулиганов в подготовительной группе. Впрочем, Бороду все любили, с ним это дело нехитрое, несмотря на постоянное нытье: нету денег, всё раздербанивается на алименты трем женам; девушки с ним не уживаются, кошки тоже, начальство тиранит почем зря, вторая жена кровь пьет, звонит каждый день, и приходится давать отчет — сначала ей, потом родной матери, которой тоже скучно. Мы потихоньку ухмылялись и утешали его, в любой компании должен быть свой нытик-неудачник, это помогает самим, таким же недотепам, приободриться.

С Инженером мы вместе учились, Анестезиолог же приблудился к нашей компании, когда мы попали с ним в один «обезьянник» в Питере: после концерта Цоя в Рок-клубе. Мы только вышли на Фонтанку, как на углу с Графским попали в засаду гопников. Началось махалово, примчались менты, всех повязали, и будущий медик с расквашенным носом, в косухе и русыми, тогда еще напоминавшими копну патлами, проспал всю ночь, подложив под голову ботинок Бороды. Шузы были знатные — солдатские, времен Вьетнамской войны, купленные на блошином рынке в Сан-Франциско, когда Борода ездил на разведку к своему обосновавшемуся уже в Стэнфорде брату-биологу.

На втором ботинке кемарил я; Инженер с Бородой как-то поместились валетом на лавке, что говорит о габаритах Инженера: невысокий, жилистый марафонец. Он ныне специалист по полимерным материалам, из которых мастерит особенные капсулы для пилюль: их можно применять для адресной доставки лекарств в организме. Хотите верьте, хотите — нет, но, в зависимости от свойств полимера, капсула, изготовленная Инженером, может выпускать препарат в заданном внутреннем органе и в нужное время. Так-то. При том, что нас — и меня с моим хроническим бронхитом особенно — лечили в детстве горчичниками и банками.

Нынче мы видимся нечасто — хоть семейный среди нас только Инженер, — все или в разъездах, или на подъем отяжелели. Борода теперь программирует в Сиэтле, Инженер почти перебрался в Финляндию, да и я в недели продыха предпочитаю помотаться по собственной прихоти (в качестве хобби я пишу в два журнала о бюджетных путешествиях): то автостопом, то по Индии, перебиваясь милостыней (в Ришикеше, между прочим, белым все еще неплохо подают). Люблю зависнуть где-нибудь без дела, помедитировать над чистым листом молескина — скажем, в Непале, подгадав сезон потеплей; на Армянском нагорье — в поисках истока Евфрата, или вот недавно в Перу оттянулся хорошенько на ферме у одного шамана, в горах у водопада, — так законтачил с духами леса, что корни пустил, лианами оброс, еле потом выбрался.

Один Анестезиолог живет холостяком безвылазно в Москве, ненавидит матушку-столицу, но живет и живет, гуляет с Бурлюком в Измайлове и сильно скучает, ибо характер у него и так был не сахар, а теперь и вовсе забродил и дал уксусное жженье.


18


Рыбалку мы любим, как выпивку, — на этот крючок Серега нас обычно и ловит. Как пьяницам не любить свежий воздух и избыток свободного времени? Мы прибываем к своим престарелым родителям, чтобы дня три покуролесить по барам и бульварам, и — таков обычай, но не в этот год — на Серёгином «дефендере» с наклеенным под стекло «красным крестом» (действует на ментов умиротворяюще) выкатываемся на трассу. Под Подольском непременно закупаемся яблоками у теток на обочине и потом то хором, то вразнобой орем Анестезиологу остановить у леска опорожниться. Злой и так, что ему одному грызть «баранку» на обгонах караванов дагестанских фур, он выходит покурить и присаживается на корточки, чтобы приласкать пошатывающегося Бурлюка. И пока нас в лесополосе терзают незрелые плоды трудов Мичурина, он поглядывает с ненавистью то в нашу сторону, то на вереницу тех же фур, с которыми маялся недавно при обгоне по обочине.

Наконец возвращаемся и, пока идем через поле, видим, как Бурлюк пытается вскарабкаться на порог машины, как Анестезиолог подхватывает в горсть его тощий зад и подсаживает в салон. Бурлюк обычно укладывался на свой пост между подлокотниками передних сидений над коробкой переключения передач, и спускал вниз лапы, время от времени поднимая башку и подолгу всматриваясь в льющееся под колеса полотно дороги.


19


Наверное, река давно уже разбавила нам кровь и ее течение сообщает нашему пульсу особенную тягу. Рядом с рекой легче всякий хлам из души вытряхивать — течение все с собой унесет. Или вот рыбу на ужин почистишь — чешуя у берега, потроха — некрасиво. Но появится вскоре тень у кромки — судак или щука, мелькнет тусклым кольцом, хоп-хоп, и чисто.

К октябрю непогода смывает с берегов дачников, — когда неделю-другую заряжает мелкий моросящий дождик, раскинувшийся под низким, едва просвечивающим фаянсовым небом.

Нам же все нипочем. Мы устраиваем балаган из веток тальника и садимся в рядок под шепоток дождинок сквозь листву на мысу, откуда открывается широченный речной раскат, образованный слиянием Дрящи и двух проток, одна из которых после дождей бьет по песчаной отмели, образуя водовороты: их юлы медленно скользят на сумрачной стремнине.

Редко где вдали закружат чайки под вечер, означая котел, в котором молодняк вскипел стаей жереха, по спирали загоняющего малька в воронку. Мы поглядываем на поверхность реки поверх кончиков своих удилищ, каждый думает о своем.

Но я лично стараюсь не думать, ибо давно понял, что мозг производит мысли, как печень желчь, и относиться к ним всерьез глупо. Можно лишь наслаждаться тем, что какая бы ни пришла, вскоре сойдет на нет, и прозрачность вновь установится в линзе созерцания. Тем более мне давно хотелось вновь пережить покой детства, где сознания и наслаждения было вдоволь, а мыслей и несчастья меньше; где обыкновенное окно, затянутое морозным узором в солнечный день, казалось магическим кристаллом, сквозь который сияло будущее; и вселенная приближала вплотную свой взгляд.


20


Когда ночью, пуская горлышко бутылки по кругу, сидишь у костра, можно и поговорить. Внешняя темень холодит затылок и кажется, что костер, пылающие, будто прозрачные, угли — это такая же звезда, как любая над головами. И что вверху — тоже костры, некоторые одинокие, некоторые окружены такими же пытливыми невеждами, как мы.

Назывались такие посиделки «симпозиумами», темы предлагали по очереди и, будучи предложена, тема не могла быть отклонена. Каждый высказывал всё, что придет в голову, и по завершении круга выпивались пятьдесят грамм.

В одну из тех ночей Борода предложил говорить о загробной жизни.

Не успели мы и пикнуть, он сам разлил, сам рассчитал «аты-баты-шли-солдаты», выпало на Инженера.

— Вий его знает, — пожал плечами Инженер, выпил и сморщился, прикрывшись локтем. — Когда подохну, приду к вам рассказать, как там черти жарят.

— Ловлю на слове, — кивнул я и тоже выпил.

— Давай, Физик, — сказал Инженер, — ходи лошадью, твой черёд.

Я задумался.

— Все давно привыкли, но все-таки поразительно, — я развел руки, — за время существования человечества народу поумирало тьма. Столько гонцов на тот свет было отправлено, а толку чуть. Ни ответа, ни привета. Хоть бы телеграммой кто обмолвился, как там. Частные глюки не в счёт, я о весточке urbi et orbi. Вообще, стоило бы сначала понять: если бы действительно существовала связь с загробным миром, то какого рода это был бы канал передачи? Разве не такого же типа, которым вообще соединяется разум со вселенной? Связь с загробным миром — это связь, обращенная внутрь личности, — в проекцию вселенной в ней, в личности. Мне интересно думать, что после смерти личность оказывается привязана ко всему мирозданию. Что она оказывается растворена во всем звездном пространстве, в пульсарах, черных дырах, звездном газе, в темной материи, во всем гравитационном поле — то есть обитает во вселенной так же, как населяет наше тело. Если подробно вдуматься, как-то даже не по себе из-за масштаба. Чем глубже мы узнаем устройство человека, сознания, тем важнее становятся фундаментальные науки — квантовая теория поля, астрофизика, физика твердого тела, общая теория относительности. Все это, в общем-то, механика иной формы существования.

— Не понял ни-че-го. — Инженер улыбнулся. — Наверное, я дебил. У меня вообще руки лучше мозгов думают.


21


Анестезиолог, пока я говорил, сидел понурив голову, но вдруг встрепенулся:

— А мне понятно, о чем толкует Физик. Я, может, про естественные науки не слишком разумею. Но чем дольше работаю с физиологией, тем ясней, что сознание и сон — самое сложное, что только есть в природе. Например, наука до сих пор не способна объяснить, как мы вспоминаем. Откуда у нас наяву вдруг возникают обрывки воспоминаний — из детства, юности, из массы перемешанных забвением годов…

— Так, соблюдаем регламент, — сказал Инженер, — и не отклоняемся от темы. Борода, теперь ты, только покороче. Между первой и второй — закругляй ораторию.

Борода почесал затылок.

— Мне кажется, что будет так. Когда я умру и увижу, что там — если будет, чем видеть, то подумаю — если будет, чем думать: «Ёлки-палки, как же всё оказалось просто! Как же я сразу не догадался». Вообще, сдается мне, «там» мало чем отличается от «здесь». Ну, в крайнем случае, «там» — это такой сон, вот как снится нам что-нибудь замысловатое, но мы же не особенно придаем этому значение. Другое дело, Физик прав, из реальности не докричаться до событий сна. Точно так же, как жизнь во сне не связана с жизнью наяву.