СОСНЫ У МЕДВЕЖЬЕЙ РЕКИ

Небо состарилось. Не ждать отныне друзей — вот что оно говорит. Ни того, что сейчас на Гудзоне. Ни того, что бредет по пляжу близ Яффы. Ни того, кто уже никогда, никогда не заглянет тебе в глаза, чтобы сказать: «Что-то ты грустный, старик, что случилось?»

Облака гладят теперь мое тело. Так низко спустились, чтобы сродниться окончательно со временем, обрести его плотность.

Остались только верные решения, больше не из чего выбирать.

Поступки теперь пахнут морской солью. Как и одиночество.

Душа теперь стремится только за горизонт, превращаясь в закат, в беззвучные зарницы.

Скоро звезды сойдут на землю, будут стоять огненными горами.

А люди – бродить между ними, удивляясь тому, как можно преодолеть перевал и не заблудиться.



Нас одолевали приступы, припадки, мир очерствел, все бились против всех, всё новые стяжки схватывали легкие, и тот мессия, которого ожидали, обязан был разбираться больше в микробиологии, чем в теологии.

Шла война за Антарктиду; де-факто царило правление корпораций, которые для номинальных правительств осуществляли торговлю личностями, то есть голосами избирателей.

В сущности, вокруг процветали посильное рабство и эластичный тоталитаризм.

Вовсю развернулись подпольные теневые рынки, где шла торговля цифровым бессмертием, которое уже было не отличить от бессмертия подлинного.

Бушевали эпидемии, окончательно вытеснившие перемещения по планете в виртуальную сферу.

Взлетно-посадочные полосы и дороги зарастали бурьяном.

Кое-какая свобода существовала на инопланетных станциях. Марсианская республика ушла в отрыв, но корпорации уже разворачивали строительство новой станции.

Каждая страна пребывала в аналоге наихудшего, с точки зрения свободы, периода своего развития. Англия погрузилась в застоявшиеся революционные времена. У Вестминстерского аббатства снова появилась мумия головы Кромвеля, хранившаяся раньше где-то в коллекции, а сейчас прикрепленная на недоступной ни для пешего, ни для всадника высоте — в стеклянном бронированном ящике, наполненном гелием.

Во Франции вновь бушевал Якобинский клуб. До гильотин еще не дошло, но цифровые наказания работали в полную мощность.

Это было зимой, мы прилетели в Солт-Лейк-Сити повидать ее заболевшую мать, и теперь спешно возвращались домой. Самолеты опять не летали, города ощетинились кордонами, на арендованной «хонде» я гнал по мокрому шоссе.

До этого три месяца мы с Мишель, зеленоглазой девушкой с русыми вьющимися волосами, жили в центре Сан-Франциско, в одном из самых темных переулков города. Три месяца мы не могли оторваться друг от друга, будто наша общая кожа была припудрена лучшим веществом на свете. Мы занимались любовью, заказывали пиццу и пиво, иногда выходили потолочься на Embarcadero, плакали, обвиняли, умоляли, прощали и клялись друг другу в вечной любви.

Что ж? Любовь вечна, пока длится. Нам хотелось с кем-нибудь общаться. Нам хотелось, чтобы кто-то видел, чтó происходит с нами. Наша свадьба нуждалась в свидетелях.

Дальнобойщик, бросивший свой грузовик, который угощал нас бурбоном – и дрых на заднем сиденье. Студент, превративший машину в кальян. И какой-то бедолага, кутавшийся в промокший спальник и заснувший, стоило ему только согреться. Он выпал с заднего сидения, когда мы остановились на заправке. Шагнул в распахнутую дверцу и растворился в тумане, смешанном с дождем. Приволакивая ногу, он пошел между кустов, и завеса испарений, тянувшаяся над лужком, сделала его невидимкой.

Снова мы мчались, то и дело на стыках шоссейного полотна поджимая колеса, поднимая столбы брызг. По мере приближения Сьерры дождь леденел и превращался в снег.

Власти округов не тратились на расчистку дорог.

По обочинам появились вешки, благодаря которым водитель снегоуборочного вездехода мог различить края дороги.

В пути меня порой одолевают видения, и не только потому, что кусок моего мозга, в который зашит программный чип, сдан в аренду вычислительной корпорации, которая прогоняет на нем свои игры для богачей, или ищет инопланетян, расшифровывая следы вспышек сверхновых звезд. Кто его знает? Иногда он бросает в качестве прикорма особый код, от которого я торчу понемногу…

Это началось давно, еще в юности, когда я каждую неделю носился вдоль океана между Сан-Франциско и Санта-Барбарой, где моя девушка училась в университете. Я брал с собой запас сенсимильи, так что на середине пути мне начинало казаться, что я сижу на крыше автомобиля и рулю ногами.

«Всё, вам дальше нельзя», — твердил внутренний голос, и ничего я с ним не мог поделать, потому что он говорил правду, я давно подозревал, что мы с самого начала зашли далеко, и теперь лишь увеличивали расстояние между нами и Богом. И дело было не только в оглушительно низко пролетавших над шоссе драконах, с ало-раскаленными, оставлявшими черный дымок соплами.

Одно из видений детства: мы с отцом путешествуем по лесам под Коломной и вдруг ступаем на поляну, полную цветов. Это какое-то уникальное явление — столько полевых цветов в одном месте, распустившихся одновременно. Представляете сонм изящнейших созданий — букет размером с теннисный корт? Мы стоим посреди этого великолепия, слушаем жужжание насекомых, не в силах вымолвить ни слова. Поляна благоухает и светится. Никогда после я не видел ничего подобного. Осторожно мы покинули это место, не сорвав ни единого цветка…


...И я попытался выровнять дыхание. Отошел от машины в лес, поднимая и опуская руки, глубоко вдыхая, но, снова сев за руль, через некоторое время обнаружил себя в таком состоянии, будто мы провалились где-то по дороге и движемся к центру планеты, так что нам светит подземное цыганское солнце.

— Вот круассан, вот кофе, — сообщил я, когда снова сел в машину, спрятавшись от секущего округу звука вертолетного винта.

— Бич божий, — сказала Мишель. — Всех нас жалко. И времени жалко. Жалко смотреть, как мы тут мечемся.

Мы поедем, мы промчимся сквозь леса, тоннели, горы, мы проткнем Сьерру нашим упрямством, не переживай, откуда, Господи, появилась эта муха, мы завезли ее в прохладные горы, и она еще не оцепенела, нет, не выпускай ее, пусть будет с нами, скоро заснет. Озера Тахо, Пирамида, подземные озера тектонического сна. Так почему же Примо Леви покончил с собой, а Виктор Франкл тысячи таких, как он, спас, втолковывая, что надо попросту держаться. А этот опрокинулся в лестничный проем, и никто не способен сказать, что он сделал это только ради того, чтобы мы сидели здесь с тобой и, пробиваясь сквозь облака и туманы, судачили, предполагали.

Господи, какие мы все-таки хрупкие, эта муха попросту танк в сравнении с нами. Мы живем только когда встречаем себе подобных, с той же планеты, и нам удается полюбить. Забивай, взрывай, не забывай о ближнем. Если бы не трава, если бы не поля травы, которые я скосил своим дыханием. Какое счастье, что это случилось с нами. Я так и вижу себя на коленях перед сундуком волшебства, он открывается, а там вместо сокровищ — битком обезболивающие. Вся жизнь, любовь в ней тоже — то, что делает существование меньшей болью. Так мы устроены, в этом и есть Плотин, в этом Блаженный Августин, писавший: если бы птица была бы легче воздуха, мы бы ее не поймали; так и мы покуда легче боли.

Твой полуоткрытый влажный рот. Когда мать обижалась, она замолкала и поджимала губы, так что нижняя слегка выпячивалась. Мы стоим в очереди перед тем, как нам за полсотни наденут на колеса цепи. Очередь тянется и немного смешно, поскольку уж что-что, а заснеженные дороги у меня в крови, и не важно, какого привода машина — переднего или заднего, всюду есть опыт, куда крутить, куда выворачивать, как управлять заносом с помощью педали газа. Но главное — никогда не говори никогда. Есть старые пилоты и есть бесстрашные пилоты. Однако никто не видел старых бесстрашных пилотов. Ты понимаешь? Ты передаешь мне «jefferson airplane», и мы счастливы встретиться взглядами, мы сейчас заговорщики.

Отсвет гнилой воды, и над ней мелькнула летучая мышь, неловкого полета, как скомканный лист бумаги, порхнула туда и сюда, пропала. Раскрывшийся Сезанн, красным по черному, достать белил и расплескать, ведь столько солнца в распахнутом окне, заросшем трёхцветной бугенвиллеей. Мы плетемся по обочине, расшвыривая то, что снегоуборочная машина выпрастывает из-под себя. Муха притихла на торпеде, изучает невиданное, множит фасеточным зрением — высоченные ели, засыпанные снегом, вздыхающие под тяжестью обвалившегося серебра. Заиндевевшие бензозаправки, нерасчищенные дорожки к подъемникам на Sugar Bowl.

В конце концов, кто виноват, метель, провидение, любовь, но я свернул на 174-ю дорогу, а потом на 49-ю, в сторону Медвежьей реки. На что я надеялся, на ночлег под соснами, потому что невозможно было вот так проламываться сквозь стену снега, в конце концов я бы свалился с полотна, или нас снесла бы слетевшая фура.

И я привалился на обочине, кто же нас откопает? На дорожном знаке, под который я сунулся, как под вешку, значилось: Bear River Pines. Здравый смысл говорил, что нельзя покидать автомобиль, что через сотню шагов нас завалит мокрым снегом и одежка вымокнет, прилипнет, мы лишимся тепла, а с ним и жизни.

И мы кемарим на холостом, покуда снег валит и валит, достигая ручек дверей.

Когда-то в силу сердечных дел я жил недолго в Ленинграде, в этом самом красивом из выдуманных городов мира, где человек ощущает себя, как во сне.

Империя тогда задыхалась, и в магазинах не было ни продуктов, ни сигарет, ни денег.

Зато будущего было в достатке.

Моя подруга очень любила своего кота. Она мучилась, что ему приходится голодать вместе с нами и готова была пойти на панель, чтобы накормить кота чем-нибудь вкусным.

По крайней мере, она так говорила, эта белокурая нимфа улицы Марата. В какой-то момент я заподозрил, что она не шутит. Ибо два дня подряд мы вместе с котом питались сервелатом и порошковым пюре из стратегических запасов Бундесвера: так немцы решили в лихую пору помочь великому городу Блокады.

Черт знает, откуда подруга брала эти запасы. Она работала в книжном магазине и, возвращаясь за полночь, навеселе, утверждала, что им выдали зарплату пайком из Ленсовета. На третий вечер, снова голодный, и снова встревоженный одиночеством, ревностью, я пришел к Гостиному двору, где обычно промышляли проститутки и спекулянты.

Но моей подруги нигде не было!

Я бродил в толпе, текущей по галерее, разглядывал молодых женщин, слонявшихся в одиночку или парами. И уж было собрался восвояси, когда ко мне сунулся один мужчина, по виду — не то служащий, не то учитель.

Он шепотом предложил… пойти за ним.

Я растерялся и сказал, что не против.

Но пускай он сначала меня накормит.

Он на мгновенье задумался, кивнул и исчез.

Вот тут-то мне и надо было бежать, но что-то — любопытство и желание обрести добычу? — стреножило меня, и я помедлил.

Мужчина скоро вернулся и принес хлеб, яблоки, копченую рыбу, банку сметаны и сигареты.

Мы расположились на скамейке во дворе некой усадьбы. Мужчина жадно смотрел, как я разламываю буханку, как кусаю яблоко и перочинным ножом пластаю бронзового палтуса, огромного, как косынка. Вдруг он усмехнулся и произнес: «Между прочим, в этом доме казнили Распутина». Я недоверчиво осмотрелся: скамейки, кусты сирени, бордовый кирпич усадьбы, и что-то промямлил с набитым ртом.

Какое мне дело было тогда до странного царя и аморального старца? Наконец, я закурил, и мужчина положил руку на мою ляжку. Я вздрогнул, схватил банку сметаны, будто решил отхлебнуть. Я сдернул крышку и опрокинул сметану ему на голову.

Мужчина ослеп, превратившись в бельмо.

Я не мешкал, схватил рыбу и хлеб, и дал деру. Кот обрадовался палтусу, как родному. Но два дня потом только пил и плакал. Так я узнал, что соленая рыба кошкам смерть.

Я вспоминаю этот случай каждый раз, когда вижу статуи римских царедворцев, их застывшие до подвздошья мраморные бюсты, облитые Млечным путем — из банки вечности: светом галактики столь же горячей, сколь и бессердечной.

Машина заглохла только под утро, так что проснулись окоченевшие в шаре света, синеватый свет сочился сквозь снег. В это время сквозь меня уже истекало детство, его простыни-паруса не отпускали из-под своей тени, не отпускали и негде было затеряться — выходит, и выбора не было, а солнечный голубь прострочил объем, канул в вышине, над ясельным покоем, когда напившись холодного сладкого чаю мы укладывались в свои кроватки и казалось, что в лодочки. Так на веранде убаюкивался свет, вот этот свет сквозь простыни, сквозь снег, рождение. Мы были погребены. Нас нашли и откопали только в сумерках, и мы не сразу смогли разомкнуть объятия.

Дома, в которых жил, снятся один за другим. В них теперь птицы и дождь идет. Ходишь внутри, ищешь, где бы приткнуться. Всё нежилое, и то дождь идет, то холод, то теперь чужие люди, и хочется бежать из страны холмов, не оглядываясь на птиц.

Куда лететь собрались, знать не нужно, скворцы впрягаются в бездомность, за тридевять земель они найдут свой дом.

Единственный приют у солнца — море. Но как его еще перелететь.

О, новые дома, залиты солнцем, на берегу стоят, нарядные сверкают, и стены, двери, веранды из стекла. И воздух движим новизной.

Так ярко за холмами брезжит море и время новое, легонько улыбаясь, по морю гонит парус для тех, кто заблудился и вернется к порогу нового пространства.

На новый берег птицы прилетят. Так мало знаем мы о том, что остается в доме, когда мы покидаем всё, что в нем случалось, верилось, теплело.

Гостиницы удел для молодых, недаром мир когда-то стал похож на хоспис, в таком мечтать намного легче. В таком всегда услышишь чью-то шаркающую поступь и разговоры, или вздохи — плоть мира нового и скорого на руку, которому не нужен дом, пока кругом кружится всё, идя по галсу.

Не зная тех, кто, мучим снами, стоит у самого порога пробуждения и шарит по карманам в поисках ключа.

Как травы солнечны и терпко маслянисты, развешаны вдоль косяков и рам, горячий ставень их хранит со снами и яблоками, рассыпанными по столу.

Таков мой дом, который обнажился.


2021

20 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все