СВИТКИ МОЗЕСА ШАПИРО

Пост обновлен 11 дек. 2020 г.

Невольно, на ощупь продвигаясь по следам отца, я погрузился в историю археологических открытий в Святой земле и не уставал удивляться, до какой степени полна она академических парадоксов, часто замешанных на соперничестве личностей, империй, эпох, причем «дело Шапиры» было явно самым трагическим.



Торговец древностями Мозес Вильгельм Шапира родился в Каменец-Подольске в черте оседлости, в глухом углу империи, отличавшемся живописной природой (скальная крепость над изгибом реки) и набожной жизнью хасидских общин. Отец его, и это поразило меня, отправился в Иерусалим, чтобы вскоре пропасть без вести. Двадцати пяти лет от роду, вместе с дедом, Мозес Шапира отправился на поиски отца; три тысячи верст пути через Стамбул, Эскишехир, Мерсин, Идлиб и Тартус начались для них всерьез в Бухаресте, где дед заболел и умер. Вернуться Шапира не пожелал и, приняв крещение в лютеранской церкви, продолжил путь.


Арабы-христиане Ближнего Востока, в сущности, близки к потомкам крестоносцев, точно так же, как и среди арабов-мусульман не редкость встретить потомков евреев, принявших под давлением исторических обстоятельств ислам. Греко-православная и римско-католическая церкви на Ближнем Востоке всегда были заняты только тем, что охраняли свои паломнические святыни от посягательства иных конфессий, в то время как протестанты активно, но тщетно проповедовали иудеям христианство. В начале 1830-х годов Англия и Пруссия ради этой цели заключили религиозный союз в Святой земле и призвали евреев-выкрестов из разных европейских стран собраться в Иерусалиме под покровительство первого епископа объединенной церкви. В 1856 году после изнурительного, полного превратностей путешествия Шапира поселяется при англиканской миссии, посещает церковь Христа у Яффских ворот и обучается в ремесленном училище переплету книг и резьбе по дереву. Рынок сбыта формировался тогда только паломниками, покупавшими фигурки Богоматери на ослике с младенцем, кресты и крестики, ларцы для сбора пожертвований — все из оливкового дерева, а для общинных нужд изготовлялись макеты древнего города и Храмовой горы; их можно и нынче рассмотреть в музее при церкви, куда я непременно захаживал, снова и снова всматриваясь в эти грубо окрашенные кусочки дерева, с которыми за прошедший век играло множество детей, обживая игрушечный Иерусалим с помощью кукол гораздо успешней, чем это делали живые люди в Иерусалиме настоящем. Вслед за отцом я удивлялся необычному эффекту: если задуматься об истории города, воображение немедленно притягивается к воронке первого века, к распятию Христа и Иудейским восстаниям; при этом насколько неинтересно почти все, что после (может быть, любопытны лишь несколько эпизодов, связанных с персами и крестоносцами), настолько же увлекателен Ирод и Первый Храм, маккавеи и Вавилонское изгнание, — время в Иерусалиме зияет двухтысячелетним провалом и перемещение в нем происходит по узенькому длинному мосту из пекла в пекло.


Город в те времена, когда Шапира открыл свою лавку, был полон примет перенаселенной нищеты: мясники сбрасывали потроха животных в сточные канавы, кучи гниющего мусора громоздились на перекрестках, площади были похожи на прифронтовой госпиталь — здесь собирались калеки, безрукие и безногие грели свои обрубки и язвы на солнце, слепые гремели кружками для подаяния. Лишь с приездом кайзера и развитием железной дороги, разбавившей паломников туристами, город стал понемногу преображаться, по крайней мере, в вопросах гигиены и удобства проезда по дорогам — не только верхом на осликах и лошадях, но теперь и в повозках и каретах. Общественная жизнь была скудна и мерцала, в основном, благодаря евреям, отчаянно боровшимся против христианских миссий. Еврейские общины предавали анафеме отступников вроде Шапиры, запрещали хоронить на еврейских кладбищах тех, кому довелось умереть в миссионерских госпиталях или лечиться у врачей-миссионеров; дочь Шапиры, ставшая французской писательницей, вспоминала, как иногда у лавки останавливался какой-нибудь набожный еврей и, потрясая руками, гневно кричал в лицо Мозесу: «Предатель! Предатель!».


Осенью, благодаря наступившей прохладе, писал отец в своем эссе, посвященном Шапире, паломников становилось больше, особенно под Рождество (в чем я и сам мог убедиться, встречая дочь в аэропорту, где повсюду шумели группы религиозных туристов; на выходе их ждали священники разных конфессий, с флажками Бразилии, Греции, России, Кореи). Осенью Шапира бывал молчалив, замкнут, запирался, погружаясь в расшифровку древних рукописей. Но проходил месяц, другой, и вот уже перед рождественской суматохой на улицах хозяин являлся в лавку вместе с младшей дочерью, разбрызгивал воду с розовым маслом, сам вставал в дверях, чтобы поприветствовать привлекательных туристок, пригласить внутрь, предложить резные переплеты для святых книг, литературу об Иерусалиме. Для особо понравившихся выкладывал на прилавок сокровища: свитки, керамику, кувшины и идолов, — угощал кофе с медовой баклавой, приглашал пройти в задник посмотреть на бассейн Вирсавии, облокотясь на балюстрадку, уставленную цветочными горшками (в декабре уже расцветали кавычки крокусов): вот, взгляните в колодец мшистых стен, вдоль которых иногда плюхаются бурдюки из окон, ах, не пугайтесь, так набирают воду для уборки; вон там, в том углу, видны ступени, где появилась из воды Вирсавия в тот самый миг, когда Давид узрел её; и немудрено, ведь жили здесь всегда тесно — цари и священники, выходя на улицы, сталкивались лицом к лицу с пророками и нищими, обитали буквально через забор, стена в стену. Скажем, взять Сион, подхватывал отец, в сущности, лишь небольшой пригорок, а какие вселенские драмы произошли на этих склонах, ибо на их волне часть Верхнего города накатывала вплотную к преторию, так что дома простых людей, в одном из которых апостолы с Христом совершали Тайную вечерю, граничили с домовладениями первосвященников, на выбор — Анны или Каиафы, археологи еще спорят чьими. Свобода соседствовала с арестом, смерть шла об руку с жизнью, хоронили в тридцати шагах от городских стен, и многое мы можем объяснить теснотой — ведь суть истории Содома не в том, что жители его возжелали надругаться над ангелами, а в том, что добро там называлось злом, а зло добром, и нищим запрещалось подавать в стенах города; просить — сколько угодно, а вот милостыню давать было нельзя под страхом казни, так что даже в последнем месте на земле нищие могли находиться внутри городских стен.


Иногда очарованные красноречием рослого светлоглазого господина, столь выделявшегося обликом среди восточной скученности, приятные особы принимали предложение явиться к ним в гостиницу, продолжить беседу или совершить прогулку по особенным местам, известным только нашему чичероне. Девочка Мари — дочь Шапиры часто вертелась в лавке, ей дозволялось многое, в том числе оттирать горлышки древней хрупкой керамики, поскольку отец считал, что у нее подходящие для этого ладошки. Иногда он брал её с собой в поездки, однажды вместе они скакали на одной лошади, белой, между холмов цвета верблюжьей шерсти; а когда он возвращался из поездок, целуя его, она слышала просторный терпкий запах пустыни в его бороде.


Вопрос о поддельности свитков Шапиры, найденных в Моаве, не отделим от замирания сердца при одной только мысли, что они подлинны и находятся где-то в тайном месте, канув три года спустя после его смерти в центре Европы. Однако многое говорит и в пользу подделки. Шапира — типичный торговец достопримечательностями, как и большинство иерусалимских дельцов, и если он приторговывал историями про Вирсавию, а во время путешествия по Йемену с помощью турецких солдат коварно отнимал у еврейских общин старинные свитки, которые были для них бесценной реликвией, то почему бы не был способен преподнести и хорошо приготовленную «клюкву» Британскому музею? Отголоски прожектерства Шапиры можно уловить в описанных его дочерью ссорах с женой, называвшей проекты мужа «пустыми мечтаниями», в обращенных к главе американской колонии жалобах йеменской общины, постепенно ради мессии перебравшейся в святой город, где члены ее с удивлением встретили того самого «рабби», что так нагло ограбил их; даже в том, что Шапира засыпал в церкви, стоя на коленях во время молитвы.


Однако наивно сквозь толщу обстоятельств забвения выносить суждение о человеке — тогда как с расстояния, на котором слышно его дыхание, любой дальний становится ближним и суждение обрастает плотью, нервами, обретает дар речи, скелет исчезает, перестает страшить. Меня удивила некоторая биографическая схожесть с Шапирой, а именно то, что тот отправился на поиски отца за тридевять земель. Остается только догадываться, в каких приступах отчаяния Шапира искал его здесь, в Иерусалиме, в первые годы, когда узнал, придя в прусское консульство, что отец пропал в одной из поездок в пустыню и консул безуспешно изыскивал сведения о нем среди местных жителей и помещал его имя в печатную строку розыска. Бедуинские племена были коварны с теми, кто пришел на их землю, и только англичане рискнут в подмандатной области развернуть сеть полицейских участков. Многие возблагодарят эту защиту — от Лоуренса Аравийского, участвовавшего в набатейских раскопках в Южном Негеве, до членов Palestine Exploration Fund, что бороздили на лодках Мертвое море, изучая его берега. Шапире в поисках древностей тоже придется иметь дело с бедуинами, налаживать деловые отношения с целыми кланами, а его посредником и связным с воинственными шейхами станет Салим, человек с виду общительный и легкий, поставлявший жителям обоих берегов Иордана табак и кофе, но главное — последние новости, завоевавший их доверие и потому редко возвращавшийся в Иерусалим с пустыми руками. Со временем он станет едва ли не основным добытчиком древностей для рынка вечного города и всего Ближнего Востока, причем не было ни единого сколько-нибудь ценного предмета старины в Иерусалиме, который миновал бы лавку Мозеса Шапиры. Именно у её порога на Христианской улице можно было видеть коренастую, словно высеченную лучами зноя фигуру Салима, особенно часто в те дождливые недели, когда сам хозяин запирался в задней комнате, претерпевая душевное ненастье над древними рукописями. «Вообще, Иерусалим — кристальный город, — замечал по поводу недуга Шапиры отец, — ибо в нем любая шелуха обдирается первой зимней бурей. Стоит лишь найти в нем три-четыре волшебных уголка, где вам хорошо и над вами медлят луна и облака, как тут же появляется чувство обжитости, прозрачной крепости, в которой интересно ждать весны. Так происходит, например, на краю бассейна Вирсавии, достаточно широкого для проникновения звездного неба в город-лабиринт. Но чаще всего мои мрачные сны, — добавлял отец, — как, вероятно, и сны Шапиры, связаны как раз с утратой универсальной сущности дома. Это разные дома и разные мифы обретения и лишения. Это может быть дом из далекого детства или дом, в котором я никогда не жил, но который обладает неким волшебным качеством принадлежности и убежища. Связано это, наверное, с тем, что я слишком часто становился в прямом и переносном смысле бездомным, лишенным собственного времени, родного города, страны, языка — с той или иной степенью насилия и добровольности, неважно, главное, что с неизбежностью, мало управляемой чем-либо вообще, ибо законы драмы сильней существования».


Да, остается только догадываться, как юный Шапира искал своего отца, сознавая, что, в сущности, ради него отступился от родовой веры; как обездоленный, одинокий, годами неспособный избавиться от приступов лихорадки, пытался обжиться, стремился к тому, что не могло сбыться. Призрак отца особенно явственным становился во время приступов малярии: внезапно посреди важной встречи Шапира обморочно слабел, покрывался испариной и коврик реальности выдергивался болезнью из-под ног. Отец мерещился ему потом, когда сознание мерцало: он то мрачно сидел у сыновней постели, запустив пальцы в бороду, то расхаживал по комнате, поминутно сцепляя руки и с силой их разнимая. «Так он нашел хотя бы след отца?» — думал я, погружаясь все дальше в прерывистый рассказ, понимая, что призрак родителя стал единственным близким Шапире существом в Иерусалиме. Первые годы он надеялся, хоть и вышли все сроки поисков, что, может быть, на каком-нибудь отдаленном стойбище отец содержится в плену в надежде на выкуп. Со временем Шапира привык к этой мысли, особенно после того, как сам приобрел опыт путешествий по Палестине, рассеченной неведомыми пришельцу границами между арабскими кланами. Но постепенно призрак отца был замещен зимней пасмурностью, приступами лихорадки и вечным недовольством своим положением. Древности Шапире мерещились повсюду, и он догадывался, чем же дьявол мог искушать Христа в пустыне, какие богатства мира приоткрыл Ему для соблазна в совершенной пустоте, где нет ни клада, ни обломка; и ему, Шапире, казалось, что он понимает, как никто в мире, какие из-под песка и камней можно добыть сокровища — слова, ибо нет ничего в мире дороже слов, речений, сотворивших саму Вселенную. И Шапира, который, в отличие от Христа, не отвергнет соблазн обладания, окажется прав, когда в 1883 году в обмен на несколько обрывков пергамента, пригодных, скорей, для изготовления пастушеских сандалий, едва не выручит сумму, какой хватило бы на строительство устрашающего своей военной мощью флагманского броненосца.


Если бы в 1868 году немецкий проповедник Аугустус Фредерик Кляйн не принял предложение шейха Бени Хамида отдохнуть в его шатре, то, по всей видимости, имя Мозеса Вильгельма Шапиры осталось бы под спудом забвения. Но у пастора Кляйна не было выбора, потому что человеческих сил не хватит идти дальше после перехода через Мар Сабу (монастырь Святого Саввы) в оазис Эйн-Геди. Кляйн ночевал в палатке в финиковой роще, наблюдая на закате семейство винторогих коз,