ПИТЬ И ПЛАКАТЬ

Что я знал о Польше, когда ехал в Крыницу, чудесное курортное место, где довелось поселиться напротив горнолыжного лесистого склона, еще зеленого ранней осенью и пересеченного шрамом подъемника? Все мои сведения ограничивались тем, что Пушкин поддерживал подавление Польского восстания 1830 года, что именно в Варшаве обосновался император Константин, чье отречение от трона дало повод декабристам выйти на Сенатскую площадь, а еще я смотрел фильмы Вайды, Кеслёвского, слушал Пендерецкого, Прайснера, знал, что случилось 1 сентября 1939 года и что вслед за тем произошло под Катынью, знал и то, что Польша — одна огромная еврейская могила, на территории которой находится Хелмно, Треблинка, Белжец, Собибор, Майданек, Освенцим, Едвабно, что после 1945 года эта страна не досчиталась трех миллионов евреев, что две тысячи поляков были казнены фашистами за спасение или оказание помощи евреям и что с лица земли была стерта еврейская польская цивилизация, являвшаяся неотъемлемой частью восточноевропейской культуры в течение нескольких веков.

Крыница — городок, протянувшийся вдоль речки, текущей в предгорьях, — стародавний курорт, известный своей водой, наподобие нарзана, застроенный гостиницами и санаторными корпусами, среди которых попадаются деревянные, резные, потемневшие за век, напоминающие о кружевном модерне.

Судя по тем встречам, что происходили у нашей компании, быстро стало очевидно, что евреи — «фигура отсутствия», которая достаточно сильно воздействует на поляков. Слушая о фестивалях клезмерской музыки, в которых принимают участие ансамбли, где нет ни одного еврея, о неких проектах по реконструкции быта еврейских местечек, о том, что неподалеку от Крыницы есть бывшее еврейское поселение, где в годовщину отправки всех его жителей в лагерь смерти планируется воссоздать «все, как было до того», я подумал о явлении фантомной памяти: когда давно пропавшая — ампутированная — нога или рука сообщает нервной системе человека о том, что она когда-то была, и сообщает об этом посредством боли. Я не уверен, что поляки вполне отдают себе отчет в том, что происходит с ними в этом отношении, но как бы там ни было — какие бы туристические подоплеки ни прорисовывались, — все равно происходящее лучше, чем пустота и немота.


Наша компания в Польше два полных дня провела в пути, едучи по неспешным, нешироким, но ровным ее дорогам. Я не уверен, что покрытое нами расстояние сколько-нибудь велико по сравнению с расстояниями, доступными в России или США, но не в этом дело. Суть поездок состояла в медитации над ландшафтом, открывавшимся нам в своем аккуратном разнообразии — от предгорий до распашных лугов и холмов, то набегавших от горизонта, то отдалявшихся к нему. Всюду радовали глаз опоясанные газоном дома вполне европейского вида, никаких изб-пятистенок, какими тесно обставлены дороги Белоруссии и России, все больше облицовочный кирпич, идеальная кладка, современные архитектурные проекты типа шале. И особенно обратило на себя внимание почти полное отсутствие заборов, отгороженности, закрытости — всюду просторно глазу.


Что еще я вспомнил и подумал о Польше в дороге? Что Иосиф Бродский выучил польский, чтобы переводить с него великих поэтов, в том числе и моего любимого Милоша, что самую красивую девушку в мире я видел в юности на обложке польского журнала «Урода» («Красота») и что, скорее всего, именно культ св. Марии, царящий в Польше, с неизменными в каждом селении ее статуями — перед костелом или одиноко стоящими — как раз и определяет бросающееся в глаза галантное отношение поляков к женщинам.


А еще я вспомнил, что отчим моего отца Соломон Гольдберг был польским коммунистом. В 1937 году быть в Польше коммунистом-евреем — положение крайне незавидное. В романе Исаака Башевиса Зингера «Шоша» описывается, как героиня, молодая коммунистка, собирается перейти границу с СССР, чтобы попасть в вожделенное царство коммунизма. И в это время из Сибири каким-то образом достигает Варшавы письмо ее товарища, который раньше совершил побег в царство Сталина и тут же попал в застенок как польский шпион. Он описывает в подробностях мучения на допросах и заклинает товарищей оставаться в Польше. Больше я, увы, ничего из этого романа не помню, хотя очень люблю младшего из Зингеров. Литература литературой, а от судьбы никто еще не увернулся, и мой родственник Соломон Гольдберг все-таки перешел в 1937 году границу с СССР и закономерно загремел в ГУЛАГ, из которого в 1953 году вышел едва живым. Его, уже доходягу, в конце срока отправили на курорт — в освободившийся после немецких военнопленных лагерь на Апшеронском полуострове Каспийского моря. Страдающий туберкулезом и всем на свете Гольдберг грел кости на морском берегу, играл с моим отцом в шахматы, учил мою мать вымачивать в молоке баснословную каспийскую селедку-зало́м и дожил до того момента, когда я смог внять его совету есть зеленые яблоки с солью: «Так вкусней». А еще, вспоминает отец, Соломон, когда папа однажды сделал погромче радио, передававшее сводку новостей, вздохнул и произнес себе под нос, обдумывая позицию на доске: «Вы даже не представляете, как вас обманывают».


И это было все, что Соломон Маркович Гольдберг сообщил о своей жизни миру. Но отец запомнил это накрепко: малая фраза означала огромное молчание, которое оказалось дороже многих слов.


В конце нашего путешествия, уже на закате, озарившем Галицию, мы приехали в Бобов — город, в котором когда-то едва ли не каждый второй был евреем и откуда происходит династия бобовских хасидов. Нас встретила молодая женщина, пани А., депутат сейма и уроженка Бобова. Она села к нам в микроавтобус, чтобы показать дорогу, и мы отправились на старое еврейское кладбище, которое оказалось высоко-высоко, на гребне одного из холмов, окружавших городок. Солнце только что село, и на гаснущем западе было видно, как в лощинах собираются полупрозрачные занавеси вечернего тумана. Кладбище располагалось в роще, спускавшейся с восточного, темного, склона холма. Пахло свежескошенной травой, и у входа стоял смотритель с косой в руке, которой, очевидно, недавно был выкошен проход на кладбище. Мы прошли и встали у темного склепа, возведенного над могилой цадика, где горели две свечи. Справа от склепа были собраны в аккуратные ряды надгробные камни, когда-то лежавшие по всему кладбищу. Могилы стерлись и заросли. Высокие темные деревья стояли вокруг. Выходя с кладбища, мы говорили шепотом. Сгущался туман, сгущались сумерки. Казалось, что земля вокруг закругляется: все чудилось покатым, куда-то спускающимся, куда-то вздымающимся — волнами лугов и склонов…


Мы снова сели в машину и спустились на главную улицу, чтобы пойти в синагогу. Пани А. тем временем рассказала, что ее бабушка ребенком видела, как немцы выводят евреев из домов, и как на ее глазах эсэсовец застрелил соседа, доброго еврея, которого привечала вся улица. Оказалось, что ключи от синагоги последние тридцать пять лет хранятся у здешнего парикмахера. Старик вскоре явился и поцеловал руку пани А., был ласков с ней, о чем-то спрашивал, она ему отвечала, и он снова спрашивал.


Бобовские хасиды приезжают сюда со всего мира и понемногу следят за пустым местом, некогда бывшим их истоком. В синагоге сделан ремонт, все на месте, но молиться в ней некому.


Когда мы вышли, было уже совсем темно, но беззвездно. Туман, скопившийся в низине, поднялся повыше холмов, но не стал еще облаком, чтобы стронуться с места и открыть над головой космос. Совершенно безлюдный полутемный городок безмолвствовал. Старик остался возиться с замком синагоги. Пани А. подвела нас к одному из домов и рассказала, что ныне это единственный в городе дом, принадлежащий еврею. Сейчас он пуст, хозяин его живет в Нью-Йорке, а за домом присматривает как раз пан парикмахер.


«А что же сталось с остальными еврейскими домами?» — изумились мы.

И вдруг мне стало неинтересно, что пани А. ответит на этот вопрос, я отошел в сторонку, чтобы получше вглядеться в массивный силуэт синагоги, обернулся и вспомнил стихотворение, послевоенное, Чеслава Милоша. Суть там в том, что человек стоит посреди 1945 года, смотрит на разрушенный город, очевидно Краков, и говорит: «Я шел по улицам казни. Помню все. И я знаю, что ад существует».

Наконец сторож справился с замком и перестал греметь. Он сунул руку с ключами в карман и, не попрощавшись, согбенно двинулся вниз по улице, чтобы скоро раствориться в жемчужном от тусклых фонарей тумане.


Я шагнул в светившийся еще магазинчик, протянул на раскрытой ладони злотые и сказал продавщице: «Горилка».

Просмотров: 173Комментариев: 0