КУРБАН-БАЙРАМ

Ранним утром в начале марта я шел частыми галсами по южной дуге МКАДа, выжимая временами сто семьдесят, — и думал о всяческой ерунде. Например, вот о чем.

Что нынче, как всегда, когда меня сражает наповал Москва, я лечу в Велегож спасаться.

Что дом на лесистом берегу Оки — одно из только двух мест на Земле, где я могу выспаться, где могу думать, где меня никто, кроме Бога, не отвлечет.

Что, если вдруг у моего автомобиля сейчас оторвется спойлер, я взлечу, — поскольку моя скорость давно превышает скорость «кукурузника», вошедшего в невозвратное пике.



Что, черт возьми, Москва и сейчас — как ни ловчил я всю зиму ужом на адской сковородке Садового кольца — сокрушила меня пустотой: навылет.

Что еще одно место моего покоя находится в семи километрах от Иерусалима. Что в тех краях я не был двенадцать лет — но часто бываю во сне. Что сейчас там, поди, уже расцветают в кристальных садах миндаль, апельсин, олеандр. А у нас еще даже грачи не прилетели.

Что вот уже третий пост ГАИ, считая от Можайки, с которого стремглав наперерез — как снежинка бурана в световой рог и зев локомотива, несущегося степью, — выбегает серое пугало с обломком шлагбаума в пятерне — и расшибается мошкой в лепешку об зеркало заднего вида.

Что, увы, меня больше не развлекает — видеть прочий транспорт стоячими вешками моего разъяренного слалома. И что пора уже перестраиваться в крайний ряд, потому что мелькнул щит БУТОВО, и вот-вот в правый висок вылетит петлистая, вращающаяся, как аркан, развязка симферопольcкой трассы.

Что мой «Фольксваген» — это «народный автомобиль», что он засел у меня в голове, привязался. Что вот — Гитлер держит речь на закладке очередной автострады. Он начинает тихо и скромно, даже застенчиво. Но уже через минуту заводится, наотмашь рубит ладонью воздух, брызжет слюной, хватает лопату, всаживает ее в распаленное воображение нации — и, швырнув раза три в заклад, вещает: через два года каждая семья будет владеть автомобилем, народным автомобилем. Я думаю как раз о том, что Эйхман был похож на бухгалтера, что таково воплощенное зло.

Я свернул, крутанулся, снизошел с эстакады на взлетную — и спустя километр осадил на бензоколонке BritishPetroleum.

Мне нравится сервис BP, нравится их буфет — и что бак заправляется без предоплаты. Я иду к кассе, с удовольствием оглядываясь вокруг. Вижу над собой бетонный портик — он кроет череду бензиновых колонок, веер подъездов, вижу парад персонала в флуоресцентной униформе. Вижу реванш Британской Империи, взятый от поражения в Персии 1918 года.

И пока мне заливают баки, покупаю два буррито с лососем и сок, расплачиваюсь за топливо и отваливаю на задний сектор парковки, где предаюсь завтраку.

Глубокий транс погружает в свою пасть голову профессора Доуэля, откусывает ее, и когда профессора шепотом спрашивают: «В чем тайна мироздания?» — его губы беззвучно пробуют воздух: «Все пахнет нефтью».

Тем временем четыре разбитых вагона долго и тяжко тянутся по пескам каракумских окраин. Старый машинист, седой как лунь, в треснутых очках, ведет поезд под дулом английского офицера.

Когда машинист подбрасывает в топку уголь, рука с револьвером отворачивает пробку походной фляжки. Величина глотка пропорциональна числу подброшенных лопат.

Море то появляется, то исчезает за барханами. Наконец офицер догадывается, что это уже давно не море, а белесая от марева рябь песков.

Но вот по отмашке машинист дает гудок и наворачивает тормоз. Через полчаса две чертовых дюжины Бакинских комиссаров разбиваются расстрелом в пустыне.

Паровоз ревет, тоскует и пятится от желтой прорвы — к морю.

Постепенно сонный стук колес стихает, страх слабеет, и суслик наконец осмеливается вылезти наружу.

Неглубоко закопанный труп до самого захода солнца еще будет в агонии. Каждый раз забывая, суслик часто будет вылезать из норки и снова прятаться, завидев, что песок под его пригорком дрожит.

Наконец, показавшаяся из песка рука застынет, и длинная-длинная тень поползет по залитому закатом бархану — указывая на тонкий месяц в бездне стремительно сгущающейся синевы.

Вскоре британские войска, обгоняемые мусаватскими фесками, стремясь песчаной струйкой по лобовому стеклу, спешно ретируются в глубь Ирана под натиском Одиннадцатой Красной Армии. Стреловидная диаграмма ее наступления наползает по карте, целясь в промежность генерала Денстервиля. Знаменитый генерал нынче поспешает на попятный — под прикрытие британского флота, стоящего на рейде в Персидском заливе.

Красноармейские штыки один за другим вспарывают саквояжи с десятью миллионами фунтами стерлингов, которые Денстервиль получил от парламента на операцию по захвату каспийского флота. Взметнувшись высоко в стратосферу, саки опорожняются листовочным конфетти над колонной автомашин, следующей улицей Горького к Спасским воротам. Сонмы листков кружатся и порхают над несущимися в улыбке головами Чкалова, Байдукова, челюскинцев, Гагарина и других героев.

К моему автомобилю подходит работник бензоколонки и принимается резиновым скребком протирать фары и стекла. Я послушно приоткрываю окно, протягиваю ему червонец.

Над перелеском поднимается туча галок. Исступленно галдя, они мельтешат россыпью и, вдруг разредившись на развороте, пропадают пропадом в густом, пасмурном небе. По лобовому стеклу долго тянется сизая ползучая клякса.

Я брызгаю стеклоочистителем, запах паленой водки бьет в нос, пускаются вприсядку «дворники», — и в залитый солнцем кабинет моего прадеда хмуро входит Есенин.

Прадед — военком Одиннадцатой Армии, шаровой молнией плывет по кабинету его сияющая лысина, он что-то приветливо говорит сердитому поэту, после чая ведет его на набережную, они пьют айран с лотка у причала общества «Кавказ и Меркурий», смотрят на колышущиеся на волнах флотилии арбузных корок, на чайку, распекающую мусорный ящик, и долго-долго — на безупречную линию горизонта, взятую к небу серыми крыльями бухты.

Через день Есенин, усеивая лапчатыми каплями пота почтовые бланки, телеграфирует в Москву свою ужасную поэму.

Два расписных, как печатный пряник, танкоподобных «Форда» пролетают мимо заправки. Вой сирены впивается дискантом и вынимается икающим баритоном. Огни в сигнальных колбах ворочаются и ходят, будто в них кому-то заламывают руки.

Гаишники не знают, что за рубежами Москвы я успокаиваюсь, как осколок гранаты — за пределом зоны поражения. Что на подмосковных просторах я в силах передвигаться медленно и плавно: как облако.

Каспий с утра штормит рваными полосами крупной зыби, и Велимир Хлебников блюет за борт на мельтешащие, как пятки, плицы парохода, который везет его в Энзели. На том же пароходе, но на верхней палубе — едет Яков Блюмкин. Он переносит качку, и развлекается наблюдением шныряющих в волнах тюленей. Между спазмами Хлебников умудряется записать, что Каспий свят, возвышен потому, что он есть средостение всей России, собранной по капле Волгой. В конце будущего года поэт, затерявшись в Персии, станет от счастья цветком. Блюмкин спустя три месяца будет отозван Троцким с должности политкомиссара Гилянской Сов. Республики и отправится в свое первое путешествие в Тибет, на поиски Шамбалы. Так начнется его мучительное и триумфальное фиаско.

Потому в ноябре сорок первого танки вермахта останавливаются перед окраинами Москвы, что у немцев заканчивается бензин. Большая часть его запасов была затрачена на завоевание Украины и Белоруссии. Козырной своей удачей брянские, вятские, тульские и калужские партизаны считают пущенные под откос составы с топливом. И вот — не дотянули. Полный останов разверзает пред Москвою пропасть. Пока Манштейн ждет бензин, Жуков успевает подготовить контрнаступление. Наши танки прут немца на соляре. Соляра в подземном храме в Сураханах сочится прямо из стен. Гитлер снимает Манштейна с должности главнокомандующего, сам садится на стального козла и поворачивает рога на Баку.

Гаишники возвращаются. Один «Форд», отделившись, переметывается через встречную и хищно встает напротив.

Все по той же причине фрицы и отступать-то толком не умеют: стоп машина. Вот почему оккупация северной части Калужской области длится чуть ли не год, до августа 1942 года, в то время как юг был освобожден еще в декабре 41-го.

Согласно одной из частей плана «Барбаросса» совершенно секретный корпус “F”, составленный из арабской, афганской, иранской и индийской дивизий после захвата Сталинграда должен будет установить контроль над Каспийским морем и занять Баку.

Дожевывая, догадываюсь, что спокоен я потому, что уже нахожусь на верном пути. И что с него меня — не свернуть, не сманить ничем. Впереди — в шестнадцати часах езды передо мной открывается Великий Юг: Таврида, паром Ялта — Синоп, оттуда, маханув малоазиатским побережьем между тройских курганов, — я загибаю в Каппадокию. Качу по кремнистой равнине залитой закатом, петляю между армией исполинов — слоеных остистых столпов, вырезанных в тысячелетиях пильчатыми песчаными бурями. Устраиваюсь на ночлег в одной из этих эоловых башен. Ночной пустынный бриз подвывает в мое дупло, как циклоп в пифос с таящимся Одиссеем. Далее утром взлетает гористая дорога на Леванон, трехдневная проволочка с визой на границе Газянтипа, наконец мелькает транзитной сотней километров Сирия, чиркает Бейрут, и вот — пустынный КПП перед Кирьят Шмона — и все, приехали. Вот уже поворот на Цефат, вот кипенные его сады на взмывающих склонах — и мальчонка верхом в белой рубахе цветущей веткой погоняет мула ввысь по переулку.

Мент выходит из машины и проникает в павильон заправки. Через стекло он косится на меня. Выражение у него такое, будто взглядом он окунается в небытие, пытаясь припомнить чудной, поранивший душу сон.

Дачку в Велегоже я купил по чистой случайности. Лет пять назад загремел в больницу, где месяц промаялся на койке по соседству с одним стариком. В реанимации он отлеживался после третьего инфаркта. У нас нашлась общая тема. Мы оба оказались физиками: я — по образованию, он — по профессии. Когда-то я проходил преддипломную практику в институте, в котором он проработал сорок лет. В самом начале шестидесятых в лесу под Серпуховом построили Институт физики высоких энергий и рядом с ним — закрытый городок ученых. По территории Института просекой в сосновом бору проходила многокилометровая петля подземного туннеля, в котором мощные магниты разгоняли пучок протонов до чудовищных энергий.

Старик, рассказывая о своей научной молодости, вздыхал: мол, все ж таки ему довелось пожить при коммунизме, — хотя бы и в отдельно взятом фаланстере. Превосходное снабжение, великолепная культурная жизнь — КВН, литкафе, Жванецкий, в широком ходу самиздат, двухуровневые квартиры, регулярные поездки в Швейцарию в Европейский центр ядерных исследований и т.д.

Однако, мне почти не о чем было вспомнить ему в пандан, в том же институтском контексте. Разве только о чудесных ночных купаниях голышом в Оке, когда парная вода ласкает все тело и тонкая дымка загадочно висит над звездным речным простором; когда щелкают надрывно соловьи, и дева, блеснув зрачками, медленно раскрываясь млечной наготой, опускается навзничь в росистую траву, мерцающую лунной жуткой искрой.

Но об этом я помалкивал.

А старику было чего порассказать. Чего-чего я только от него не услышал! Например, он поведал мне об одном бедолаге — технике, припозднившемся с монтажом в тоннеле ускорителя в тот момент, когда физики начали один из экспериментов. Пучок бешенных, как дикие пчелы, протонов прожег навылет ему голову, пройдя от левой скулы к правому виску. В результате герой остался жив, но сошел с ума на почве микромира. Ему все чудилось, что атомы — это совершенно живые существа, но только впавшие в глубокий обморок. Он писал в газеты письма, что в цепочке «человек — животное — растение — камень — атом» жизнь, лишь убывая понемногу, присутствует абсолютно во всех звеньях. Что в результате несчастного случая им установлен контакт с протоном №342561182818283147658273.

Закончилось тем, что старик как-то раз посетовал, что километрах в тридцати от Серпухова, в дремучем заповедном месте над Окой у него есть дачка, с которой он из-за болезни уже не в силах управляться. Я воскликнул: — Отлично! — и через неделю мой маклер привел к нам в палату дочь старика и нотариуса. Дочери я вручил принесенные маклером деньги, а нотариус заверил подписанную купчую.

На следующий день, разбуженный уже горячим светом апрельского утра, я открыл глаза, полежал — и протянул руку к изголовью старика, чтобы опустить ему веки. После окончания сделки старик не прожил и суток.

А мне в том прозрачном городе — на той загадочной даче очень даже пришлось впору. Впервые я приехал туда вскоре после выписки, на майские. И вот ведь диво — все клумбы оказались усажены королевскими тюльпанами. Представьте — целая алая армия! А еще там кругом дремучий лес по-над раскатистыми взмывающими все глубже в высь и даль уступами древней речной поймы. Рыбалка щедрая, зверья полно — косули, лоси, куропатки, утки, бобры и зайцев прорва. И так там тихо, загадочно, мудро, что, бывало, проснешься ночью, полежишь — и вдруг сладостно пронзит: что будто бы ты уже умер.

Циклопический гаишник, отоварившийся целлофановой коробкой с пирожными, подходит к моей машине и, катая желваками, пялится в упор через лобовое стекло. По закону он не имеет права потребовать от меня ни документов, ни объяснений. Я — не пойманный вор. Однако выхожу и извиняюсь: «Перенервничал, вспыхнул, газанул, впредь буду паинькой», — и достаю три сотни — по купюре на каждый обделанный пост. Молча хватко берет, будто только что мне что-то впарил, крутит пальцем у виска и отваливает вразвалочку. Желтая сигнальная жилетка, подле которой плывут рядком шесть кремовых пионов, уменьшается, выкатывается из-под портика, — и ее тут же обступает, проглатывает ноздреватый крупнозернистый март, голая галочья роща, тяжкое — вровень с небом — все в оттепельных пролежнях поле, которое широко за горизонт кесарево рассекает бетонная дуга, ведущая меня в мой ближний дальний рай.

Дальше я умеренно мчусь в Велегож, вдыхая из приоткрытой фортки весенний, натертый подсолнечником ветер, слушаю по радио Шопена, но тут… я утыкаюсь в грузовичок, сбавляю и рыскаю его обойти. Вдруг на ухабе из-под кузовного тента вылетает голое тело. Виляю, ухожу на обочину, торможу. Грузовичок шкандыбает еще две сотни метров, роняя из-под прорвавшегося тента замороженные туши.

Выскакивает водила, бежит назад расставив руки, вдруг бухается на колени, рвет на себе куртку, хватается за голову, на отрыв. Я врубаю «маячок», выхожу, выставляю аварийный катафот. Поднимаю мужичка под локти, ору: — Давай собирать! Бедняга подхватывается, лопочет не по-нашему, и мы с ним долго-долго, задыхаясь, стаскиваем с трассы в обоченную груду грязно-розовые бараньи туши. Попутный транспорт набивается в пробку, гудит; легковушки объезжают, грузовики — переламывают стесанные от удара, растянутые в бесконечном прыжке туши.

Наконец присаживаемся отдышаться.

Расплывшиеся фиолетовые печати на полосатых ляжках наводятся резкостью памяти на случай, как я оказался на офицерских сборах, проходивших на территории части ракетных войск стратегического назначения в лесной секретной глухомани. Во время самоволки на реку меня пытался подстрелить часовой, за что я получил «губу», трудодни которой тянутся на кухне. И вот повар требует подтащить со склада коровью тушу. Вдвоем мы долго и сложно ворочаем через сосновый бор буренку. Наконец присаживаемся на корточки на перекур. Прикладываем к теплой, нагретой солнцем земле озябшие до ломоты руки. Над протяженной тушей, облепленной хвоей, веточками, отрядами муравьев, тут же появляются слоновые изумрудные мухи. Они гулко летают над мясным ландшафтом, будто светлячки на кончиках капельмейстерских палочек, шомполами выбивающих из глухого оркестра марш. Вверху чирикают птицы, полосы солнечного света текут между розовых сосновых стволов. Я докуриваю и, поднимаясь, различаю цифры и буквы чернильной печати, поставленной у крестца: «1941г., Моск. воен. окр.»

Привыкнуть к этому было невозможно. Единственное, что помогало унять дрожь и тошноту — это могучее усилие, которое он прикладывал к душе, чтобы удалить, прогнать ее от скверны страха, пронизывавшего тело. Вот и сейчас, пока пышащий луком и водкой краснорожий майор шарил и лапал его на первом пропускном, у Боровицких, он переправлял нутром все эти толчки и жамки — по ребрам, ляжкам, по бокам, по ягодицам — куда-то вверх, с тем чтобы намеренно опротиветь душе, помочь ей отпрянуть, брезгливо взмыть и отстраниться — как недотрога прочь от мужлана…

К представшему пер. зам. наркома Сталин обратился вполголоса: «Товарищ Байбаков, Гитлер рвется на юг. Он объявил, что, если не завладеет нефтью Кавказа, он проиграет войну. Ваша задача — сокрыть нефть. Имейте в виду, если вы оставите хоть тонну нефти врагам, мы вас расстреляем. Однако, если вы уничтожите промыслы, но фашист не придет, а мы останемся без горючего, мы вас тоже расстреляем».

Стол-поганка у ларька на Моховой заляпан сугробами пивной пены. После приема сталинской нормы — сто пятьдесят белен